Волк среди волков - Розенталь Роза Абрамовна. Страница 31
Он зевнул. Девушка тотчас отвела глаза от плиты и посмотрела на него. Она кивнула ему, тихо улыбнувшись, с подчеркнутой серьезностью. Значит, еще одна девушка, и тоже миловидная… ах, девушек сколько угодно, и всюду кивки, сочувствие!.. «Но что, скажите на милость, что мне делать? Не могу же я сидеть тут у вас… Чего я, собственно, жду? Ведь не Лизбет же, в самом деле, что она может мне сказать? „Молись и работай. — Кто рано встает, тот богато живет. — Работа и труд как на крыльях несут. — Работа красит гражданина, работа услаждает жизнь“. И конечно, „Работа никого не унижает“ и „Кто работает, не даром ест свой хлеб“, а посему „Возделывай свой виноградник, работай и не падай духом“.
„Ах, — снова подумал Вольфганг и улыбнулся слабой улыбкой, как будто ему чуть-чуть противно, — сколько люди насочиняли поговорок, сами себя уговаривая, что они должны работать и что работа эта что-то хорошее. А между тем все они с превеликим удовольствием сидели бы тут, как я, ничего не делая, и ждали бы сами не зная чего, как я не знаю, чего жду. Только вечером за игорным столом, когда шарик жужжит и стучит и должен вот-вот упасть в лунку, тут я знаю, чего жду. Но когда он потом падает в лунку, все равно в желанную или другую, тогда я уже опять не знаю, чего жду“.
Он смотрит прямо вперед, у него совсем не плохая голова, нет, в ней копошатся мысли. Но он бездельник и лентяй, он ничего не хочет додумать до конца. Почему?.. Таков я есть и таким останусь. Вольфганг Пагель — for ever! [навсегда (англ.)] Он безрассудно спустил последние пожитки, свои и Петрины, только ради того, чтобы поехать к Цекке и занять у него денег. Но, добравшись до Цекке, он так же безрассудно, из задора, разрушил всякую надежду на деньги. А потом, все так же безрассудно, пошел за первой встречной и теперь сидит здесь, безвольный листок на темной, мелкой, стоячей воде, воплощение всех безвольных листков. Расхлябанный, не лишенный данных, не лишенный доброты и довольно милый, — но правильно о нем сказала старая Минна: надо, чтобы опять пришла нянька, взяла за руку и сказала ему, что он должен делать. В самом деле, пять с лишним лет он все тот же портупей-юнкер в отставке.
Лизбет, верно, разнесла по всему дому весть о его приходе.
На кухню входит полная женщина, не дама — женщина. Она бросает быстрый, почти смущенный взгляд на Вольфа и громко говорит, остановившись у плиты:
— Звонил только что барин. Мы обедаем ровно в половине четвертого.
— Хорошо! — говорит девушка у плиты, и женщина уходит, не преминув еще раз бросить на Вольфганга внимательный взгляд.
„Глазеют, остолопы! Надо смываться!“
Снова открывается дверь, и входит лакей в ливрее, доподлинный лакей. Он не нуждается, как та толстуха, в каком-то предлоге, он наискосок пересекает кухню, поднимается на две ступеньки и подходит к сидящему за столом Вольфгангу. Лакей уже пожилой человек, но лицо у него румяное, приветливое.
Без тени смущения он протягивает Вольфгангу руку и говорит:
— Меня зовут Гофман.
— Пагель, — говорит Вольфганг после короткого колебания.
— Очень душно сегодня, — приветливо говорит лакей тихим, но очень четким, обработанным голосом. — Не прикажете принести вам чего-нибудь прохладительного — бутылку пива?
Вольфганг секунду раздумывает, потом:
— Нельзя ли попросить стакан воды?
— Пиво расслабляет, — соглашается тот. И приносит стакан воды. Стакан стоит на тарелке, и в воде плавает даже кусочек льда, все как полагается.
— Ох, вот это приятно, — говорит Вольфганг и жадно пьет.
— Не торопитесь, — говорит лакей все с тою же приветливой важностью. Всей воды вы у нас не выпьете… Льда тоже хватит, — добавил он, помолчав, и в углах его глаз заиграли морщинки. Однако приносит еще стакан.
— Очень признателен, — говорит Вольфганг.
— Фройляйн Лизбет сейчас занята, — говорит лакей. — Но она скоро придет.
— Да, — говорит медленно Вольфганг. И встряхнувшись: — Я, пожалуй, пойду, я уже отдохнул.
— Фройляйн Лизбет, — продолжает приветливо лакей, — очень хорошая девушка, хорошая и работящая.
— Конечно, — вежливо соглашается Вольфганг. Лишь мысль о последних своих деньгах в кармане фройляйн Лизбет еще удерживает его здесь. Эти две-три еще недавно презираемые им бумажки позволят ему быстро вернуться на Александерплац.
— Хороших девушек много, — подтверждает он.
— Нет, — говорит решительно лакей. — Извините, если я вам возражу: хорошие девушки того сорта, какой я разумею, встречаются не часто.
— Да? — спрашивает Вольфганг.
— Да. Добро надо делать не только ради того, что это тебе приятно, а из любви к добру. — Он еще раз посмотрел на Вольфганга, но уже не так приветливо, как раньше. („Чучело гороховое“, — думает Вольфганг.)
Лакей говорит, как бы ставя точку:
— Подождите, теперь уже недолго.
Он уходит из кухни так же тихо, так же степенно, как вошел. Вольфгангу кажется, что у лакея сложилось о нем неблагоприятное суждение, хоть он, Пагель, почти ничего ему не сказал.
Нужно посторониться: девушка, возившаяся у плиты, подходит со скатертью, потом с подносом и начинает накрывать на стол.
— Не беспокойтесь, сидите, — говорит она. — Вы не мешаете.
У нее тоже приятный голос. „Люди в этом доме хорошо говорят, подумалось Вольфгангу. — Очень чисто, очень четко“.
— Это ваш прибор, — говорит девушка гостю, который, ни о чем не думая, воззрился на бумажную салфетку. — Вы сегодня обедаете у нас.
Вольфганг делает бездумное, но отклоняющее движение. В нем просыпается беспокойство. Дом стоит совсем неподалеку от палаццо фон Цекке, и все же очень от него далеко. Но зачем же с ним разговаривают как с больным, нет, как с человеком, который в припадке безумия сделал что-то дурное и с которым говорят пока что бережно, чтоб не разбудить его слишком неожиданно.
Девушка сказала:
— Вы же не захотите огорчить Лизбет. — И, помолчав, добавила: — Барыня разрешила.
Она накрывает, позвякивает ножами и вилками — чуть-чуть, ее руки делают все проворно и бесшумно. Вольфганг сидит неподвижно, это, должно быть, какое-то оцепенение — от жары, конечно. „Как будто пришел с улицы нищий и ему с разрешения хозяев подают обед. Мама приказала бы Минне намазать маслом ломоть-другой хлеба, на кухню нищие не допускались. В лучшем случае подавалась через дверь тарелка супа, которую надо было выхлебать, сидя на лестнице.
Здесь, в Далеме, больше утонченности, но для нищего разница невелика: за дверьми ли он или на кухне, нищий остается нищим, и днесь, и присно, и навеки. Аминь!“
Он ненавидит себя за то, что не уходит. Не нужно ему никакого обеда, что ему обед? Он может пойти обедать к матери; Минна рассказывала, что там для него всегда ставится прибор. Ему не то что стыдно, но нечего разговаривать с ним как с больным, которого нужно щадить, он не болен! Только эти проклятые деньги! Почему он не выхватил у нее из рук свои жалкие бумажки? Он сейчас сидел бы уже в поезде метро…
Он нервно вынул сигарету, приготовился уже закурить, но девушка сказала:
— Пожалуйста, если можете потерпеть, не сейчас. Как только я отошлю кушанья. Барин так чувствителен к запахам…
Дверь раскрывается, и входит девочка, господская дочка лет десяти двенадцати, светлая, радостная, легкая. Она, конечно, ничего не знает о злом, сером, чадном городе где-то там! Ей хочется посмотреть на нищего, по-видимому, в Далеме нищий и впрямь редкое явление!
— Папа едет, Трудхен, — говорит она девушке у плиты. — Через четверть часа можно подавать… Что на обед, Трудхен?
— Пришла по кастрюлям нюхать! — смеется девушка и снимает крышку. Поднимается пар, девочка деловито потягивает носом. Говорит:
— Ох, зеленый горошек, только и всего. Нет, правда, Трудхен, скажи!
— Суп, мясо и зеленый горошек, — говорит Трудхен, состроив постную мину.
— А потом? — настойчиво спрашивает девочка.
— А потом — суп с котом! — смеется нараспев девушка у плиты.
„Есть еще на свете и это, — думает Вольфганг с улыбкой и отчаяньем. Выходит, что есть еще. Мне только не приходилось этого видеть в моей конуре на Георгенкирхштрассе, вот я и позабыл. Но есть еще, как прежде, настоящие дети, невинность, неиспорченная, неведающая невинность. Еще важно спросить, что дадут на сладкое, когда сотни тысяч не спрашивают даже о хлебе насущном. Повальные грабежи в Глейвице и Бреславле, голодные бунты во Франкфурте-на-Майне, в Нейруппине, Эйслебене и Драмбурге…“