Том 4. Тихий Дон. Книга третья - Шолохов Михаил Александрович. Страница 85
– Спит, – вздохнул седоватый офицер.
– Евгений Николаевич!
– Ну? – Листницкий приподнялся на локте.
– В шахматы сыграем?
Листницкий свесил ноги, долго растирал розовой мягкой подушечкой ладони пухлую грудь.
К концу первой партии пришли офицеры пятой сотни – есаул Калмыков и сотник Чубов.
– Новость! – еще с порога крикнул Калмыков. – Полк, по всей вероятности, снимут.
– Откуда это? – недоверчиво улыбнулся седоватый подъесаул Меркулов.
– Не веришь, дядя Петя?
– Признаться, нет.
– По телефону передал командир батареи. Откуда он знает? Как же, ведь он вчера только из штаба дивизии.
– В баньке попариться неплохо бы.
Чубов, блаженно улыбаясь, сделал вид, будто хлещет себя по ягодицам веником. Меркулов засмеялся.
– В нашей землянке остается котел лишь поставить: воды хоть отбавляй.
– Мокро, мокро, хозяева, – брюзжал Калмыков, оглядывая бревенчатые стены и хлюпкий земляной пол.
– Болото под боком.
– Благодарите Всевышнего, что сидите у болота, как у Христа за пазухой, – вмешался в разговор Бунчук. – На чистом наступают, а мы тут за неделю по обойме расстреливаем.
– Лучше наступать, чем гнить здесь заживо.
– Не для того держат казаков, дядя Петя, чтобы уничтожать их в атаках. Ты лицемерно наивничаешь.
– Для чего же, по-твоему?
– Правительство в нужный момент попытается, по старой привычке, опереться на плечо казака.
– Ересь несешь. – Калмыков махнул рукой.
– Как это – ересь?
– А так.
– Оставь, Калмыков! Истину нечего опровергать.
– Какая уж там истина…
– Да ведь это же общеизвестно. Что ты притворяешься?
– Внимание, гас-па-да афицеры! – крикнул Чубов и, театрально раскланиваясь, указал на Бунчука. – Хорунжий Бунчук сейчас начнет вещать по социал-демократическому соннику.
– Петрушку валяете? – ломая глазами взгляд Чубова, усмехнулся Бунчук. – А впрочем, продолжайте – у всякого свое призванье. Я говорю, что мы не видим войны со средины прошлого года. С той поры, как только началась позиционная война, казачьи полки порассовали по укромным местам и держат под спудом до поры до времени.
– А потом? – спросил Листницкий, убирая шахматы.
– А потом, когда на фронте начнутся волнения, – а это неизбежно: война начинает солдатам надоедать, о чем свидетельствует увеличение числа дезертиров, – тогда подавлять мятежи, усмирять кинут казаков. Правительство держит казачье войско, как камень на палке. В нужный момент этим камнем оно попытается проломить череп революции.
– Увлекаешься, милейший мой! Предположения твои довольно-таки шатки. Прежде всего, нельзя предрешить ход событий. Откуда ты знаешь о будущих волнениях и прочем? А если мы предположим такую вещь: союзники разбивают немцев, война завершается блистательным концом, – тогда какую роль ты отводишь казачеству? – возразил Листницкий.
Бунчук скупо улыбнулся.
– Что-то не похоже на конец, а тем более блистательный.
– Кампанию затянули…
– И еще туже затянут, – пообещал Бунчук.
– Ты когда из отпуска? – спросил Калмыков.
– Позавчера.
Бунчук, округляя рот, вытолкнул языком клубочек дыма, бросил окурок.
– Где побывал?
– В Петрограде.
– Ну, каково там? Гремит столица? Э, черт, чего бы не дал, чтобы пожить там хоть недельку.
– Отрадного мало, – взвешивая слова, заговорил Бунчук. – Не хватает хлеба. В рабочих районах голод, недовольство, глухой протест.
– Благополучно мы не вылезем из этой войны. Как вы думаете, господа? – Меркулов вопрошающе оглядел всех.
– Русско-японская война породила революцию тысяча девятьсот пятого года, – эта война завершится новой революцией. И не только революцией, но и гражданской войной.
Листницкий, слушая Бунчука, сделал неопределенный жест, словно пытаясь прервать хорунжего на полуфразе, потом встал и зашагал по землянке, хмурясь. Он заговорил со сдержанной злобой:
– Меня удивляет то обстоятельство, что в среде нашего офицерства есть такие вот, – жест в сторону ссутулившегося Бунчука, – субъекты. Удивляет – потому, что до сих пор мне не ясно его отношение к Родине, к войне… Однажды в разговоре он выразился очень туманно, но все же достаточно ясно для того, чтобы понять, что он стоит за наше поражение в этой войне. Так я тебя понял, Бунчук?
– Я – за поражение.
– Но почему? По-моему, каких бы ты ни был политических взглядов, но желать поражения своей Родине – это… национальная измена. Это – бесчестье для всякого порядочного человека!
– Помните, думская фракция большевиков агитировала против правительства, тем самым содействуя поражению? – вмешался Меркулов.
– Ты разделяешь, Бунчук, их точку зрения? – задал вопрос Листницкий.
– Если я высказываюсь за поражение, то, следовательно, разделяю, и было бы смешно мне, члену РСДРП, большевику, не разделять точки зрения своей партийной фракции. Гораздо больше меня удивляет, Евгений Николаевич, что ты, человек интеллигентный, политически безграмотен…
– Я прежде всего преданный монарху солдат. Меня коробит один вид «товарищей социалистов».
«Ты прежде всего болван, а потом уж самодовольный солдафон», – подумал Бунчук и загасил улыбку.
– Нет бога, кроме Аллаха…
– В военной среде была исключительная обстановка, – словно извиняясь, вставил Меркулов, – мы все как-то в стороне стояли от политики, наша хата с краю.
Есаул Калмыков сидел, обминая вислые усы, остро поблескивая горячими монгольскими глазами. Чубов лежал на кровати и, вслушиваясь в голоса разговаривающих, рассматривал прибитый к стене, пожелтевший от табачного дыма рисунок Меркулова: полуголая женщина, с лицом Магдалины, томительно и порочно улыбаясь, смотрит на свою обнаженную грудь. Двумя пальцами левой руки она оттягивает коричневый сосок, мизинец настороженно отставлен, под опущенными веками тень и теплый свет зрачков. Чуть вздернутое плечо ее удерживает сползающую рубашку, во впадинах ключиц – мягкий пух света. Столько непринужденного изящества и подлинной правды было в позе женщины, так непередаваемо красочны были тусклые тона, что Чубов, непроизвольно улыбаясь, залюбовался мастерским рисунком, и разговор, достигая слуха, уже не проникал в его сознание.
– Вот хорошо-то! – отрываясь от рисунка, воскликнул он, и очень некстати, потому что Бунчук только что кончил фразой:
– …царизм будет уничтожен, можете быть уверены!
Сворачивая папиросу, едко улыбаясь, Листницкий посматривал то на Бунчука, то на Чубова.
– Бунчук! – окликнул Калмыков. – Подождите, Листницкий!.. Бунчук, слышите?.. Ну хорошо, допустим, что эта война превратится в гражданскую войну… потом что? Ну свергнете вы монархию… какое же, по-вашему, должно быть правление? Власть-то какая?
– Власть пролетариата.
– Парламент, что ли?
– Мелко! – улыбнулся Бунчук.
– Что же именно?
– Должна быть рабочая диктатура.
– Вон ка-ак!.. А интеллигенции, крестьянству какая же роль?
– Крестьянство пойдет за нами, часть мыслящей интеллигенции тоже, а остальных… а с остальными мы вот что сделаем… – Бунчук быстрым жестом скрутил в тугой жгут какую-то бумагу, бывшую у него в руках, потряс ею, процедил сквозь зубы: – Вот что сделаем!
– Высоко вы летаете… – усмехнулся Листницкий.
– Высоко и сядем, – докончил Бунчук.
– Соломки надо заранее постелить…
– За каким же чертом вы добровольно отправились на фронт и даже выслужились до офицерского чина? Как это совместить с вашими воззрениями? Уди-ви-тель-но! Человек против войны… хе-хе… против уничтожения своих этих… классовых братьев – и вдруг… хорунжий!
Калмыков, шлепнув ладонями по голенищам сапог, искренне расхохотался.
– Сколько вы немецких рабочих извели со своей пулеметной командой? – спросил Листницкий.
Бунчук вынул из бокового кармана шинели большой сверток бумаг, долго рылся в нем, стоя спиной к Листницкому, и, подойдя к столу, разгладил широкой жилистой ладонью пожелтевший от старости газетный лист.