Обратной дороги нет - Болгарин Игорь Яковлевич. Страница 29
Лёвушкин, ползший следом, втыкал прутики, обозначавшие границы прохода. Аллейка этих прутиков протянулась уже метров на сорок в поле, и груда деревянных коробок росла.
Время от времени в низине, где раздавался гул, взлетали ракеты.
Чуть-чуть посветлело небо на востоке, Андреев ввёл первую Упряжку в узкую аллейку из веточек вербы. Колёса едва не сбивали эти ветки, и старик осаживал лошадь, чтобы не выехать за пределы прохода.
На последних метрах, в сурепке, копошился Бертолет.
— Сейчас, — сказал он осипшим голосом и извлёк последнюю коробку.
Лёвушкин осторожно принял её.
Изогнувшись, как сухой стручок, Бертолет склонился над промоиной и опустил в холодную воду израненные чёрные пальцы. Затем, похлопав озябшими ладонями по бокам, достал блокнот и карандаш. Пальцы, однако, не смогли удержать карандаш, он выскальзывал, и тогда Бертолет, взяв его в кулак, как это делают маленькие дети, крупными кривыми буквами продолжил записи майора: « 29 октября.Нет Топоркова. Прошли минное поле».
Лёвушкин оглянулся. Преследователи остались позади. Перед ними был сумрачный и глухой лес — надёжная защита от вездесущих мотоциклистов.
Подрывник, усевшись на телегу среди деревянных начинённых взрывчаткой коробок и пустых ящиков, тут же уснул. Почерневшая его кисть с майорскими часами свешивалась с телеги. Вращались, вращались неутомимые колёса. Всё дальше от егерей уходил обоз, оставляя на влажной земле глубокие росчерки колёс.
Светало.
День двенадцатый
ПОСЛЕДНИЙ
1
Перед ними была река. Она блестела под низко висящим над противоположным берегом солнцем.
Это была река лесная, спокойная, но глубокая, очень глубокая — вода в ней казалась чёрной. Течение чуть заметно шевелило ивовые кусты, и плыли по густой воде узкие белые листья ивняка. На той стороне виднелся вросший в низкий берег остов сгоревшего баркаса.
— Ничего, — успокоил товарищей Андреев. — У нас на Дальнем Востоке ширше… Ничего река. Если б не телеги, запросто можно…
— Без телег нам никак нельзя, — серьёзно сказал Бертолет.
Тень командирской озабоченности легла на его лицо и провела две малоприметные бороздки у углов рта.
— Это я всё понимаю, — сказал старик. — Как там Лёвушкин сказал: «Свою долю за плечами носим, как горб»?
— Может, до моста — и с бою, а? — спросил Лёвушкин. Бертолет заглянул в карту и сказал:
— До моста бы можно. Да только моста нигде поблизости нет.
— А может, сходить к тому старичку в Крещотки? — спросил Андреев.
— К какому ещё старичку?
— «Танкисту», «будьте любезны…».
— Пустые хлопоты, — буркнул Лёвушкин. — То ж серьёзное дело — переправа. Кто на это пойдёт!
— Кому фашисты костью в глотке стали — тот и пойдёт, — возразил Андреев. — Может, баркас помогут раздобыть. Или ещё чего придумаем…
— Попытка — не пытка, — согласился Бертолет. — Выбирать-то у нас всё равно не из чего.
— Одна только просьба к тебе, Бертолет, как к командиру, значит… — снимая с плеча винтовку и выгребая из карманов последние патроны, сказал старик. — Если даст судьба переправиться, обещай отпустить меня для наказания провокатора Миронова Кольки. Мучает меня эта мысль, что носит земля такого гада… Один патрон для него особо берегу…
— Обещаю, — сказал Бертолет.
И они ещё долго следили за тем, как Андреев, нахлобучив капюшон, шёл через поляну и скрылся затем за деревьями.
Бертолет сидел в своей излюбленной позе — по-татарски подогнув ноги и поставив рядом каску с металлическими деталями и велосипедную зубчатку.
— Опять мастеришь? — спросил Лёвушкин.
— Да… немного осталось.
— Лёгкий ты человек, Бертолет, — сказал Лёвушкин. — Всегда дело находишь. А я, как свободный час, весь извожусь. Или дай стрелять, или уж самогонки. Прямо не знаю, что я после войны буду делать.
Затем Лёвушкин долго лежал на телеге и смотрел сквозь белёсые ресницы на облака. Приподнялся на локте и, обнаружив Бертолета всё в том же положении, сказал:
— Слышь, Бертолет, как ты думаешь, вспомнят о нас после войны?
— Именно о нас с тобой? — рассеянно спросил Бертолет, прилаживая велосипедную цепь к деревянной шестерёнке, надетой на магнето.
— Ну, о майоре, о Гонте…
— Да как сказать… На фронте столько сейчас людей гибнет, представляешь?
— Да… А мне, если уж загремлю, хотелось бы, чтоб помнили. Вот был Лёвушкин, хороший парень, хотя и дурак. И чтоб всплакнула какая-нибудь… Ведь некоторым везёт — их долго помнят…
— Что память? — спросил Бертолет, отрываясь от своего электровзрывного устройства. — Конечно, на миру и смерть красна. Да разве в этом дело? Вот пройдёт лет сто, уйдут поколения, для которых война — это боль, и станет эта война историей. Ну, вот ты о войне тысяча восемьсот двенадцатого года много думаешь? Кажется, красивая была штука: гусары, кавалергарды, ментики, кивера… Нет, знаешь, самое главное, чтобы каждый делал своё дело, не думая о памяти. Это — забота других. Уж как получится. Вот как майор!
— Да, майор… — вздохнул Лёвушкин. — Ты как думаешь, что в нём такое особое было, а?
— Не знаю. Он был коммунист. Настоящий. Не на словах.
— Жалко, что в войну лучшие люди гибнут, — сказал Лёвушкин. — Очень жалко… Нет, Бертолет, насчёт памяти ты не прав. Кто-то из нас должен выжить и о майоре рассказать. Нельзя о нём забыть, никак нельзя…
Река Сночь, чёрная, холодная река, несла последние ивовые листья.
Зябко подрагивали кусты, опустившие в воду тонкие ветви. И посвистывал в долине, на просторе, северный ветер, гнал ватные зимние облака.
2
Ох и повезло же уссурийскому старичку Максиму Дорофеевичу Андрееву под занавес нелёгкой походной жизни!..
Перед ним на столе — огурчики, капустка свежайшего засола, но без горечи, старинный лафитничек с довольно прозрачной жидкостью и — чудо после партизанского неуюта! — трезубая мельхиоровая вилка. Как известно, огурчик, надетый на вилку, имеет неоспоримые вкусовые преимущества перед тем огурчиком который приходится хватать грязными лапами…
Но самое большое чудо — сама хозяйка, чистенькая гостеприимная старушка свояченица Мария Петровна. Она стояла по ту сторону стола со скрещёнными на груди руками, с почтительно-внимательным выражением лица, как перед уважаемым и редким гостем.
В углу — лампадка неугасимая пред образом Черниговской божьей матери; чисто, ладно в доме. И плошка на столе. Не очень яркая, но достаточно света, чтобы разглядеть огурчики.
И сам Андреев преобразился: снял свой звенящий дождевик, снял ватник я остался в стареньком, узкоплечем грубосуконном пиджаке, седые сосульки, свисающие с головы, причесал кусочком старой гребёнки, обнаруженной в необъятных карманах, бороду выжал во влажной пятерне, отчего получился задиристый калининский клинышек — и вот, пожалуйста, отличный вышел старичок, уютный, аккуратный, не стыдно было бы и в колхозном президиуме посидеть…
Мария Петровна отошла к печи и ловко вынесла на ухвате дышащий паром горшок.
— Это с чем же у вас кандер, Мария Петровна? Похоже — со шкварками? — спросил, шевеля ноздрями, Андреев.
— Со шкварками, Максим Дорофеевич, — ответила хозяйка чинно.
— А у нас больше с комбижиром готовят, — сказал Андреев и придвинул к себе миску.
— С комбижиром какой кандер!
— И то! — согласился Андреев и погрузился в миску.
В окошко, затянутое вышитой чистенькой занавесочкой, тихо стукнули три раза. Стукнули со значением: два удара подряд, частя, а третий — в отрыве.
Мария Петровна выглянула, кивнула, и в избу, внеся струю холода, в комбинезоне и шапке, вошёл Стяжонок. Вслед за Стяжонком один за другим вошли в узкий дверной проём, щурясь на плошку и снимая шапки, восемь человек, в лаптях и сапогах, возрастом под стать Андрееву и Стяжонку.