От первых проталин до первой грозы - Скребицкий Георгий Алексеевич. Страница 62
Тот привстал, сел в постели и сразу повеселевшим голосом ответил:
— Спасибо, Надежда Николаевна, спасибо, родная. Теперь гораздо лучше.
— Да я это и так вижу, — кивнула головой мама. — Сегодня вы много свежее выглядите.
Она вынула из корзиночки чистую салфетку, постелила на стол, поставила на неё тарелку и налила супу.
— Кушайте, пока тёплый. Я уж в бумагу его завернула, чтобы дорогой не остыл. А это манная каша. Её с вареньем можно.
— Спасибо, спасибо. Вы уж не хлопочите, — говорил Пётр Иванович. — Я сейчас есть не хочу, недавно только чай пил. Я попозже, вы уж не беспокойтесь.
Мама посидела, поговорила немножко и собралась уходить. Я пошёл её проводить да кстати понёс горсточку конопли, высыпать в саду птицам.
Возвращаясь обратно в дом, я случайно заглянул в окошко, заглянул и остановился, не понимая, что такое происходит. В комнате, в полуоборот ко мне, стоял Пётр Иванович. Еле держась от слабости на своих тощих, как сухие палки, ногах, он поспешно выбрасывал в помойное ведро еду, которую принесла мама. Выбросил, задвинул ведро в угол, а сам с огромным трудом снова забрался на кровать. Меня он не заметил.
Когда я вошёл в комнату, он уже лежал в постели и вытирал губы платком.
— Поел, хорошо поел, — сказал он. — Спасибо твоей мамаше за хлопоты, за заботу… — Он поглядел на меня и вдруг по моему растерянному лицу догадался. — Ты видел, в окно видел? — с испугом проговорил он.
Я кивнул головой.
Пётр Иванович в изнеможении откинулся на подушку. Секунду мы оба молчали. Потом он обернулся ко мне и почему-то шёпотом заговорил:
— Ты мамаше не говори, ничего ей не говори! — От волнения он задохнулся, потом продолжал: — Не могу, сынок, проглотить, не проходит, вот тут не проходит. — И он своим костлявым, иссохшим пальцем указал на основание шеи. — Будто ком какой в горле стоит, стоит и пищу не пропускает. Что проглочу, то и обратно выплюну. Только чаёк да водица проходят.
Я слушал это страшное признание и не знал, что отвечать.
— А есть-то хочется? — спросил наконец.
— Хочется, иной раз ох как хочется, а вот натура не принимает. — Он помолчал и, вздохнув, заговорил каким-то совсем чужим, глуховатым голосом: Не дожить мне, сынок, до весны, знаю, что не дожить. Когда помру, ты скворушку к себе возьми, творожком, кашкой его корми. Он птица умная, весёлая птица, он мой дружок, утешитель мой. — Пётр Иванович махнул рукой. Замолчал.
И я вдруг увидел, как по его серым щетинистым щекам одна за другой побежали крупные прозрачные слезы.
Я тоже не вытерпел и горько-горько заплакал. Это было правдивее и лучше всяких утешительных слов.
Так мы и плакали, прижавшись друг к другу и чувствуя свою полную беззащитность перед чем-то таким страшным, о котором лучше не думать и словами не называть его.
«Творрра, творррра!» — озорно закричал со шкафа скворец.
— А ему всё нипочём, — сквозь слезы улыбнулся Пётр Иванович. — Достань, сынок, ему из ящика творожку, пусть покушает.
Я достал творог, накрошил его на газету, и скворец принялся с аппетитом за еду.
Глядя на то, как он весело ест, мы оба немножко развеселились.
Пётр Иванович попросил налить ему в чашку воды и почти без труда всю выпил.
— Э! Да у меня, сынок, и впрямь дело на поправку пошло, — сразу повеселел он. — А ну-ка, дай мне из шкафчика вчерашний суп… — Он налил его в ту же чашку и тоже выпил. — Вот это да! — весь просиял он. — Гляди, какой я молодец! Да я и впрямь к весне поправлюсь. Значит, сходим ещё за перепелами с сетью, с дудочкой. — Он лукаво подмигнул мне: — Дурак я, дурак, что сегодняшнюю еду в ведро вылил. Боялся, опять в горле застрянет, при тебе есть боялся. А ты, видно, счастье мне, старику, принёс. Ну, теперь всё в порядке будет. Половим ещё перепелов весной. Вынь-ка, сынок, из-за шкафа нашу сеточку, давай проверим, не нужно ли где её подчинить, подштопать.
Я достал перепелиную сеть, и мы занялись её тщательным осмотром.
В этот день мы оба твёрдо решили, что все горести, все беды остались уже позади.
Придя домой, я, конечно, сейчас же рассказал маме о том, что Петру Ивановичу несколько дней было очень плохо.
— Он почему-то почти не мог проглотить еду, — сказал я, — и даже сегодня выбросил её в помойное ведро, чтобы мы не узнали, что он ничего не ест. А потом он попил воды и очень хорошо поел вчерашнего супу. И вообще он уже стал чувствовать себя много лучше и начал поправляться.
Мама сначала испугалась, а потом обрадовалась, когда узнала, что дело пошло на поправку.
Я только просил маму не говорить Петру Ивановичу о том, что я всё ей рассказал.
— Конечно, конечно, — обещала она.
Михалыча целый день не было дома, он уехал куда-то далеко к больным и вернулся только ночью, так что мы не смогли поделиться с ним нашими тревогами и надеждами.
В связи с тем, что Петру Ивановичу стало получше, и у меня и у мамы было очень хорошее настроение.
Ложась в этот вечер спать, я всё мечтал о том, как придёт весна и мы с моим другом пойдём в поля подманивать на дудочку и ловить сетью перепелов.
Больше всего меня прельщало то, что Пётр Иванович обещал в этом году и меня выучить этому искусству, даже дудочку мне заранее подарил.
ЧУДЕС НА СВЕТЕ НЕ БЫВАЕТ
На следующий день я рассказал Михалычу, как я вчера испугался за Петра Ивановича и как потом всё хорошо кончилось.
Выслушав мой рассказ, Михалыч покачал головой.
— Боюсь, что совсем не так хорошо всё кончится, — угрюмо, как бы самому себе, промолвил он.
— Ты думаешь, что это опухоль? — тревожно спросила мама.
— Даже не сомневаюсь.
— Но почему же тогда сразу вдруг лучше стало и пища начала проходить? Михалыч пожал плечами:
— Трудно сказать почему. Так часто вначале бывает. А потом всё закроется, и конец.
— Какой ужас! — тихо сказала мама. — И ничем помочь нельзя?
Михалыч развёл руками:
— Ты же сама знаешь, тут медицина пока бессильна. — Он закурил и продолжал: — Наверное, когда-нибудь додумаются, будут лечить. Будут… когда-нибудь. Но Петру Ивановичу от этого, увы, не легче.
Михалыч, к несчастью, оказался прав. Облегчение в тот вечер, увы, было только временное. Болезнь не проходила. Пётр Иванович слабел всё больше и больше. Он почти уже не вставал с кровати.
И вот в эти тяжёлые дни выяснилось, что у него на всём свете нет никаких родных, вообще нет ни одного близкого человека.
— Всю жизнь прожил со своими птицами, — сказал как-то про него Михалыч. А теперь и сам вроде подбитой птицы один-одинёшенек остался.
Услыхав эти слова, я вдруг так ясно представил себе своего больного друга в образе старого, подбитого скворца.
Зима, метель, мороз. Все скворцы давно уже улетели на юг. А он лететь не может. Он слабый, больной… Вот и остался здесь один, себе на погибель.
Михалыч и мама много раз предлагали Петру Ивановичу перевезти его в больницу.
— Там чисто, тепло, светло. Там ухаживать за вами будут. Полечат как следует, — говорила мама. — А дома какое лечение? И ухода настоящего за вами нет.
Но Пётр Иванович в ответ на все эти уговоры печально улыбался.
— Какое уж моё лечение?! — устало говорил он. — Мне, видать, ничего не поможет. Нет, — добавлял он, — где всю жизнь прожил, там и умереть хочу. Всё живое в своём логове, в своём гнезде умереть стремится. Вот и я тоже.
— Да что вы всё о смерти думаете, — перебивала его мама. — Выздоровеете, обязательно выздоровеете. Только в больнице вас скорее, чем дома, вылечат.
Все эти утешения Пётр Иванович плохо слушал. Он обычно лежал, глядя в потолок, и думал о чём-то своём, страшном и неизбежном.
— Вот только вам большое я беспокойство доставляю, — часто говорил он. Вы уж извините меня. Если бы смог, заслужил бы, в долгу не остался, да вот сами видите… — И он виновато, растерянно улыбался.
— Перестаньте глупости говорить! — сурово прерывала его мама. — Какое же нам от вас беспокойство? Забежать на часок — печку истопить, покормить вас. Да это просто прогулки ради. Я до вас по улице пройдусь, свежим воздухом подышу… И тётка Дарья тоже очень довольна. Говорит: «На час-другой из кухни вырвусь, по городу пройдусь, на людей погляжу…»