Екатерина Великая. «Золотой век» Российской Империи - Чайковская Ольга Георгиевна. Страница 32
Но ведь в России уже существовали законы – страшные законы рабства. Это были не теоретические, а реальные, непреложные законы, обладающие могучими корнями в экономике, социальном устройстве, общественном сознаний (в том числе и в системе нравственных представлений – эту чудовищную безнравственность оправдывали на разные лады), писаные и неписаные, существующие и в Уложении, и в указах, и в обычаях, и в головах. Да к тому же еще – когда? В великолепный век Просвещения, век торжества разума, когда были провозглашены великие идеи свободы и равенства, русские мужики жили в самом диком рабстве, ничем не отличавшемся от плантаторского, когда людей открыто, не таясь и не стыдясь, приравнивали к скоту (и разве что продавали подороже, зато так же, как и скот, – поодиночке). Мы вправе были бы ждать, что Екатерина будет говорить об этом с той же горячностью, что и о проблемах права.
А в Наказе нет главы о крестьянстве. Есть главы «О дворянстве», «О среднем роде людей», «О городах» – главы о крестьянах в Наказе нет. Значит ли это, что царицу крестьянский вопрос перестал интересовать? Напротив, это значит, что он ее интересовал слишком сильно.
Екатерина сочиняла Наказ два года (1765-й и 1766-й), никому не показывала. «Я не хотела помощников в этом деле, – писала она г-же Жоффрен, – опасаясь, что каждый из них стал бы действовать в своем направлении, а здесь следует провести единую нить и крепко за нее держаться». Но затем, «преуспев в сей работе довольно, – продолжает она, – начала казать по частям, всякому по его вкусу, статьи, мною заготовленные, людям разным, и между прочим князю Орлову и графу Никите Панину. Сей последний мне сказал: «Ce sont des axiomes a renverser des murailles» (эти аксиомы способны разрушить стены).
«Князь Орлов цены не ставил моей работе, – пишет она, – и требовал часто тому или другому показать, но я более листа одного или другого не показывала вдруг». Только в 1767 году, в Москве, когда сюда съехались депутаты Уложенной Комиссии, «быв в Коломенском дворце, назначила я разных персон, вельми разно мыслящих, дабы выслушать заготовленный Наказ Комиссии Уложения. Тут при всякой статье родились прения».
Мы не знаем, в чем заключались эти споры над сочинением государыни, – если не считать одного случая, когда рецензент подал свое мнение в письменном виде, а она, по обыкновению, бурно отзывалась на полях. То снова был Сумароков.
Как мы помним, он выводил привилегии дворянства из его нравственного и интеллектуального превосходства. Самая мысль эта, додуманная до конца, социально взрывчата: если бы каждого дворянина стали проверять на сословную пригодность по тем требованиям, которые выставлял Сумароков, мало что осталось бы от самого сословия.
Но Сумароков, предлагая как бы некий образовательный и нравственный ценз, определяющий пребывание в дворянском сословии, своей мысли, конечно, до конца не додумывал, – просто она была для него единственной возможностью соединить в сущности своей несоединимое – идеи Просвещения с идеологией крепостничества.
Сумароков был близок к Екатерине, когда та была еще великой княгиней, после переворота готов был стать поэтом ее царствования. «Хор ко превратному свету», написанный им для коронационных торжеств, для огромной аллегорической процессии «Торжествующая Минерва», являет собой образец горячей публицистики и раскрывает перед нами талант Сумарокова, степень его общественного негодования, благородство его мыслей. В тексте этого хора говорилось о том, как хорошо в некоей вымышленной заморской стране и соответственно как плохо в собственной (его тогда, в коронационной процессии, не исполнили – не могла же Екатерина начать свое царствование с едкой сатиры на российские порядки, но она, разумеется, о хоре знала и не могла его не оценить). Удивительные дела творятся за морем, говорит Сумароков, там все трудятся, все служат отечеству, там чиновники честны, там не грабят народа, а дворяне там образованны и просвещенны.
Надо ли удивляться, что Екатерина, несмотря на их спор по поводу статьи Беарде де л’Абея, все-таки дала читать свой Наказ Сумарокову? И у них опять вышел спор.
Самое для нас интересное, конечно, начинается там, где речь заходит о вольности. Сумароков: «Вольность и королю, и народу больше приносит пользы, чем неволя». Екатерина удивлена: «О сем довольно много говорено», – пишет она, имея в виду, что об этом много говорено в Наказе. Однако Сумароков хвалит вольность лишь для того, чтобы перейти к ее антиподу: «Но своевольство, – говорит он, – еще неволи вреднее». «Нигде не найдете похвалы первому», – это Екатерина.
Но вот начинается разговор о главном – крестьянский вопрос.
Сумароков теоретизирует: «Между крепостного и невольника разность: один привязан к земле, другой к помещику», – очевидно, ему хочется провести грань между крепостным и рабом, доказать, что крепостное право – это далеко не рабство.
«Как так сказать можно, – восклицает Екатерина. – Отверзите очи!»
Сама она в эти годы очей не закрывала и ясно видела, что происходит в стране, но была полна такой энергии, такой веры в удачу, что ни страшные донесения, которые шли к ней со всех концов страны, ни то, что наблюдала она собственными глазами, – ничто ее не обескураживало, но вызывало новый прилив энергии и уверенности в успехе. Разве не для того она работает не покладая рук? Но посмотрим, как шел дальше ее спор с Сумароковым.
«Сделать русских крепостных людей вольными нельзя», – пишет Сумароков, и тут – внимание! – раз он так говорит, значит в первом варианте Наказа вопрос об отмене крепостного права Екатерина ставила впрямую.
Между тем поэт объясняет, почему нельзя освободить русских крестьян. «Скудные люди, – говорит он, имея в виду помещиков, – ни повара, ни кучера, ни лакея иметь не будут и будут ласкать слуг своих, пропуская им многие бездельства, дабы не остаться без слуг и без повинующихся им крестьян…» И снова мы вынуждены прервать речь нашего прогрессивного поэта – неужели это он написал «Хор ко превратному свету», где столько ума и благородства? И откуда это убожество (чтобы не сказать – низость) суждений, полное отсутствие социального стыда, даже просто легкой тревоги по поводу несправедливости общественного устройства? Открыто, не только с сознанием своего юридического права, но и с уверенностью в своей нравственной правоте решает он судьбу крепостных с позиций личного удобства (как же ему без повара, кучера и лакея!). Неужели как поэт и деятель Просвещения он – один человек, а как помещик – совсем другой? Какое мгновенное раздвоение.
Но продолжим его прерванную речь: «…дабы не остаться без слуг и повинующихся им крестьян, и будет ужасное несогласие между помещиков и крестьян, ради усмирения которых потребны будут многие полки; непрестанная будет в государстве междоусобная брань, вместо того, что ныне помещики живут покойно в вотчинах…»
«И бывают зарезаны отчасти от своих», – многозначительно напоминает Екатерина.
Да, она понимала Россию.
Наконец рассуждения Сумарокова императрице, как видно, надоели, и она подводит итог: «Господин Сумароков хороший поэт, но слишком скоро думает, чтобы быть хорошим законодавцем». А господин Сумароков, в отличие от нее нисколько не думая, и не собирался сводить концы с концами.
Есть в их споре и еще одно любопытное место. «Примечено, – пишет Сумароков, – что помещики крестьян, а крестьяне помещиков очень любят, а наш низкий народ никаких благородных чувствий не имеет». «И иметь не может, – тотчас откликается царица, – в нынешнем его состоянии».
Спор замечательный, являющий собою два разных взгляда на простой народ: «Он никаких благородных чувств и не имеет», – говорит один. «Но в том не его вина», – отвечает другая.