Шопенгауэр как лекарство - Махалина Лилия. Страница 4
Однако теперь, когда смерть подошла совсем близко, Джулиус начал замечать, что его прежняя нетерпимость стала терять остроту. Может, отвращение вызывал лишь навязанный ритуал, а какая-нибудь скромная неформальная церемония — вовсе не так уж плохо? Теперь его до слез трогали заметки в газетах о том, как пожарные в Нью-Йорке, разбирая завалы на месте башен-близнецов, прекращали работу и снимали каски всякий раз, когда очередные останки жертв выносили наружу. Нет ничего плохого в том, чтобы почтить память умерших… нет! — воздать должное жизни тех, кого уже нет. Но только ли в этом дело? Только ли в почтении, только ли в обряде? Или то была солидарность, признание своей связи с каждой жертвой — нашей общей связи, всех и со всеми?
Джулиус и сам недавно испытал нечто подобное. Это случилось вскоре после того памятного разговора у дерматолога, на собрании коллег-психотерапевтов. Его товарищи были потрясены известием. Они заставили Джулиуса выложить все от начала до конца и, внимательно выслушав, заговорили о своей печали и потрясении. В какой-то момент ни у кого не осталось больше слов. Пару раз кто-то пытался что-то сказать, но не мог — всем вдруг сделалось ясно, что слова не нужны. Последние двадцать минут все просто сидели молча. Обычно от долгих пауз становится неловко, но на этот раз все было по-другому. В том молчании было что-то почти приятное. Джулиус не без удивления признался самому себе, что тишина казалась почти «священной». Потом он понял: члены группы не просто выражали горе — они снимали шляпы, они стояли навытяжку в знак уважения к его жизни.
А может, собственной жизни, подумал Джулиус. Что еще у нас есть? Что еще, кроме этого удивительного, блаженного мига сознания и бытия? Если что и должно вызывать в нас священный трепет — только этот бесценный дар абсолютной и чистой реальности. Лить слезы оттого, что жизнь не вечна, что в ней нет смысла или раз и навсегда заведенного порядка, — ослиная неблагодарность. Выдумывать себе всемогущего Бога, чтобы всю жизнь ползать перед ним на коленях, — бессмысленно. И вдобавок расточительно: изливать любовь на призрачные химеры, когда ее недостает живым, — не чересчур ли щедро? Не лучше ли последовать примеру Спинозы и Эйнштейна — склонить голову перед непостижимым таинством природы, почтительно ей поклониться и преспокойно жить в свое удовольствие?
Нельзя сказать, чтобы Джулиуса впервые посещали эти мысли, — он, конечно, и раньше знал, что сознание конечно и обречено рано или поздно исчезнуть. Но есть существенная разница между знать и знать. Появление смерти приблизило его к настоящему знанию. Не то чтобы он вдруг, в единый миг, стал мудрее; просто теперь, когда многое из того, что раньше мешало ему видеть главное — карьера, любовь, деньги, признание, слава, — исчезло, его взгляд приобрел ясность. Может быть, об этой отстраненности и говорил Будда? Как бы там ни было, лично он предпочитал подход греков: все хорошо в меру. Жить с постной миной, застегнутым на все пуговицы, — верный способ пропустить самое главное на празднике жизни. Стоит ли спешить к выходу, не дождавшись последнего занавеса?
Через несколько дней, когда Джулиус немного успокоился и приступы паники стали возникать все реже, он смог, наконец, задуматься о будущем. Боб Кинг сказал «один год» — «сложно сказать, но, я думаю, как минимум год ты можешь ни о чем не беспокоиться». Как прожить этот год? Первым делом, решил Джулиус, не стоит превращать этот хороший год в плохой только из-за того, что это лишь год и не более.
Однажды ночью, не в силах заснуть и желая хоть чем-нибудь отвлечься, он рассеянно перебирал книги в своей библиотеке. Он уже успел просмотреть все, что было написано в его области, но так и не нашел ничего, что хоть как-то подходило к его теперешнему состоянию. Нигде не говорилось, как следует жить, в чем искать опору, когда тебе остались считаные дни. Неожиданно ему на глаза попалась старая потрепанная книжка Ницше «Так говорил Заратустра». Джулиус был знаком с ней слишком хорошо: как-то, много лет назад, работая над статьей, посвященной серьезному, но, увы, непризнанному влиянию Ницше на Фрейда, он проштудировал ее вдоль и поперек. Сильная книга, больше других учившая любить и ценить жизнь. Да, здесь мог быть спасительный ключик. Слишком взвинченный, чтобы читать все подряд, он принялся перелистывать страницы, выхватывая наугад места, которые сам когда-то подчеркнул.
«Изменить «так было» на «так я хотел» — вот что я готов назвать истинным спасением».
Применительно к его теперешнему положению эта идея Ницше могла означать только одно: он обязан был сам выбрать свою жизнь, прожить ее, вместо того чтобы позволить ей сделать это за него. Иными словами, он обязан был возлюбить свою судьбу. Он вспомнил любимый вопрос Заратустры: захотел бы ты жизнь, которую сейчас живешь и жил доныне, прожить еще раз, а потом еще и еще, и так до бесконечности? Любопытный мысленный эксперимент — и все же, чем дольше Джулиус об этом раздумывал, тем яснее понимал, что хотел сказать Ницше: да, нужно проживать свою жизнь так, чтобы хотелось повторять ее снова и снова.
Он полистал еще. Две фразы, жирно обведенные ярко-розовыми чернилами, привлекли его внимание: «Живи свою жизнь», «Умирай в нужное время».
Вот именно! Сначала получи от жизни все, а уж потом — и только потом — умирай. Не оставляй за собой ни капли непрожитой жизни. Джулиус часто сравнивал Ницше с тестом Роршаха: оба так пестрили противоречиями, что оставалось только выбрать — бери что душе угодно. Теперь его душе угодно было нечто совершенно особое: близость смерти изменила процесс чтения, наполнила его новым смыслом: листая книгу, он буквально на каждой странице обнаруживал теперь свидетельства пантеистического единства, которых не замечал раньше. Как Заратустра ни превозносил, как ни возвеличивал свое одиночество, как ни нуждался в уединении, чтобы дать выход своим великим мыслям, он все же искренне любил людей, стремился помочь им стать лучше, выше, встать с коленей, вырваться из узких рамок, спешил поделиться с ними собственной зрелостью. Вот именно — поделиться собственной зрелостью.
Поставив «Заратустру» на место, Джулиус еще посидел в темноте, обдумывая слова Ницше и провожая глазами огоньки машин, бегущих по мосту Золотые Ворота. Через несколько минут его «осенило»: он понял, что будет делать, как проживет свой последний год. Он будет жить его точно так же, как прожил свой прошлый год — и позапрошлый год, и позапозапрошлый. Он любил свою работу, любил общаться с людьми, пробуждать в их жизни что-то новое. Конечно, это могло быть бегством от потери жены; может, ему требовались аплодисменты, признание, благодарность тех, кому он помог. Хорошо, пусть так, пусть не совсем бескорыстно, но он был благодарен своей работе. Благослови ее Бог!
Джулиус подошел к своей картотеке, занимавшей целую стену, и выдвинул ящик, где хранились старые медицинские карты и магнитофонные записи бесед. Он пробежался по корешкам — каждый был свидетелем мучительной драмы, что когда-то разыгрывалась здесь, в этих самых стенах. Он принялся их перебирать. Лица одних мгновенно возникали перед ним, другие забылись, и требовалось заглянуть в записи, чтобы освежить память, третьи совершенно стерлись — их лица, истории болезни, — все навсегда утрачено.
Как и большинство коллег, Джулиус регулярно терпел удары, сыпавшиеся со всех сторон на терапию как таковую. Изощрялись все кому не лень: фармацевтические компании и клиники с их скоропалительными заключениями, заранее состряпанными в пользу какой-нибудь новоявленной панацеи или суперметода лечения; журналисты, никогда не упускавшие случая выставить психотерапию в самом нелепом свете; бихевиористы, публичные лекторы и целая армия новомодных целителей и шаманов всех мастей, сражавшихся за сердца и умы страждущего человечества. Не обходилось, конечно, и без внутренних сомнений: революционные открытия в молекулярной нейробиологии, с поразительной частотой потрясавшие ученый мир, порой заставляли даже самых искушенных профессионалов сомневаться в своей правоте.