Бальтазар - Даррелл Лоренс. Страница 32

Именно Баджи, думается мне, адресовано было то неоконченное письмо, которое нашли у него в комнате после его кончины, и гласило оно:

«Добрый старый друг, мне кажется, весь мир ополчился против меня с тех пор, как я последний раз тебе писал. Мне придется…»

Скоби и Мелисса! В золотистом свете тех воскресных дней они продолжали жить дальше, ничуть не потускнев, — это память заботливо подновляет краски для тех, кто делал нашу жизнь богаче: слезами либо смехом — сами они и знать не знали о своих дарах. Страшно то, что страсть, разгоревшаяся во мне злою волею Жюстин, ничуть не выиграла бы в значимости, будь она «взаправду»; и дар Мелиссы — тоже не загадка; что она могла подарить мне, по правде-то говоря, вымытая морем на александрийское побережье, беспризорная, найденная случайно? Жюстин — ограбила она Клеа или сделала богаче? Богаче, неизмеримо богаче, скажу я вам. И что же из этого следует — только лишь воображение питает нас, только ложь? Я вспоминаю строчку, написанную где-то выше рукой Бальтазара, высокие узкие буквы, почерк учителя грамматики: «Фундамент жизни — фундаментальные условности» — и еще: «Все правда — о любом из нас…» Откуда эти Персуорденовы фразы — из собственного ли опыта общения с мужчинами и женщинами, из наблюдений ли над нами, над нашими поступками и результатами наших поступков? Не знаю. На память приходит один отрывок из его романа — Персуорден пишет о роли художника в повседневной жизни. Примерно в следующем роде: «Он, тот, кто держит в голове подробную карту минных полей всех слабостей и всех диссонансов природы людской, никак не может предупредить своих друзей об опасности, дать им знать, крикнуть вовремя, хотя бы попытаться их спасти. Ибо это бессмысленно. Ведь каждый из нас — вполне самостоятельный творец собственных бед и несчастий. Единственный мыслимый в его устах императив: „Думай и плачь“».

Не это ли осознание трагедии изначальной и неизлечимой — заключенной не во внешнем мире, который мы привыкли обвинять во всех наших бедах, но в нас же самих, в условиях бытия человеческого, — продиктовало ему необходимость столь неожиданного для всех нас самоубийства в затхлом гостиничном номере? Мне нравится эта мысль, но я, может быть, слишком склонен принимать в расчет художника — в ущерб человеку. Бальтазар пишет: «Более всего самоубийство это напоминает мне причуду — неожиданную и совершенно дурацкую. Каким бы страхам и стрессам он ни был подвержен, я никогда не мог поверить в них как в истинную причину происшедшего. Но разве не все мы обитаем друг у друга на теплых мелководьях душ, разве нам дано заглянуть за барьерные рифы, туда, в темно-синюю бездну? И все-таки не могу не отметить: это было совсем не в его духе. Видишь ли, в мире творчества он чувствовал себя абсолютно непринужденно, как раз там, где обычно художники, как мне кажется, более всего страдают; он же и в самом деле начал под конец смотреть на писательство как на вещь „божественно несущественную“ — его фраза, и весьма характерная. Я это знаю наверняка, ибо однажды в ответ на вопрос: „Что есть цель письма?“ — он набросал мне на чистой стороне конверта: „Цель письма — рост личности писателя, способный дать ему в конце концов возможность преодолеть искусство“».

«У него были весьма необычные представления о конституции души. Так, например, он говорил мне: "Она мне представляется лишенной всякой субстанции, как радуга, — она способна оформляться в какое-то определенное состояние, принимать определенные свойства, только попав в фокус чьего-либо внимания. Внимание самое правильное и действенное — это, конечно, любовь. Следовательно, люди для мистика — такая же иллюзия, как, скажем, материя для физика, когда он говорит о ней как о форме существования энергии"».

«Он никогда не упускал случая проехаться по моим интересам в сфере оккультных наук, как и по моей деятельности в качестве главы Кружка, членом которого состоял и ты. Обычная его шпилька: „Истина есть предмет прямого постижения — к ней не карабкаются по лестнице умозрительных концепций“».

«Не могу отделаться от ощущения, будто он был серьезнее всего, когда откровенно дурачился. Я слышал, как он пытался убедить Китса, что лучшие во всей английской поэзии строки были написаны Конвентри Пэтмором. А именно:

И воссияет правда на земле,
Едва до правды нам не станет дела».

«Процитировав стих, он добавил: "Истинная его красота в том, что Пэтмор ни черта не смыслил в собственных писаниях. Sich lassen! [71]" Представь, каково было трудяге Китсу слушать его! Еще он процитировал, и весьма одобрительно, загадочную фразу Стендаля: «Улыбка рождается на внешней поверхности кожи»».

«Не просвечивает ли здесь сквозь праздное острословие серьезный опыт серьезного человека? Переадресую вопрос тебе — здесь до тебя самое прямое касательство».

«В то время, когда мы знали его, он едва ли что-нибудь читал, кроме чисто научной литературы. Это почему-то задевало Жюстин, и она выговаривала ему за пустую, с ее точки зрения, трату времени. Он же, защищаясь, утверждал, что теория относительности впрямую ответственна за абстрактную живопись, за атоническую музыку и за „бесформенную“ литературу (или, по крайней мере, за „циклическую“ в ней форму). Поймешь одно — поймешь и другое. И добавил вдогонку: „Брак Пространства и Времени есть величайший для нашей эпохи сюжет типа „мальчик-встретил-девочку“. Для праправнуков наших сюжет сей будет столь же поэтичен, как древнегреческий брак Купидона и Психеи — для нас. Видишь ли, Купидон и Психея для греков были не идеи, не концепции; они были — реальность. Аналогическое мышление — вместо аналитического! Но истинная поэзия эпохи, бездонный источник образов и смыслов, есть тайна, которая начинается и заканчивается одним и тем же N“».

«"Ты это серьезно?"»

«"Ни в малейшей степени"».

«Жюстин была возмущена до крайности: „Эта скотина штукарствует где и как только может, даже в собственных книгах!“ Она явно имела в виду ту знаменитую страницу в его первом томе, где звездочка отсылает читателя к другой странице, пустой и загадочной. Многие восприняли это как полиграфический брак. Но Персуорден уверял меня, что сделано это было намеренно. „Я отсылаю читателя к пустой странице с тем, чтобы повернуть его лицом к себе же, к ресурсам его собственной фантазии, — разве не ради этого в конечном счете люди читают?“»

«Ты рассуждаешь о благовидности наших поступков — и уже поэтому ты к нам несправедлив, ибо мы — живые люди и, как таковые, имеем право подождать суда Божия — если и не читательского. Да, пока не забыл, позволь рассказать тебе историю о смехе Жюстин. Сознайся, тебе ведь так и не довелось его услышать — я не о смехе язвительном или горьком. А Персуорден слышал — среди гробниц Саккары! Ночью, через два дня после Шем-элъ-Нессима. Они отправились туда с большой группой туристов, чтобы немного поговорить под защитой толпы, на манер конспираторов, — да они и были своего рода конспираторами: Персуорден к тому времени уже успел положить конец ее тайным визитам в свой номер в гостинице. Сей незаметный постороннему глазу обмен парой-тройкой тщательно обдуманных, втайне выпестованных фраз доставлял ему удовольствие запретное и острое; и в конце концов в тот вечер им таки удалось остаться наедине — вдвоем в одном из могучих и властных memento особого чувства смерти: в гробнице».

«Жюстин порвала чулки, в туфли набился песок. Она принялась высыпать песок. Персуорден зажигал спички, озирался кругом и сопел. Она заговорила шепотом: в последнее время у нее сложилось подозрение, Нессим что-то знает о ребенке, но ей говорить не хочет. Персуорден слушал ее с отсутствующим видом; внезапно он дернул рукой — спичка обожгла пальцы — и сказал: „Послушай, Жюстин, знаешь что? Я на прошлой неделе забавы для взялся перечитывать „M?urs“, и у меня возникла мысль; если, конечно, вся эта свистопляска вокруг Фрейда и твоего, так сказать, преждевременного изнасилования и т. д. и т. п. действительно правда, — это, кстати, правда? Не уверен. Ты очень даже запросто могла все это выдумать. Но поскольку ты знала, кто этот чертов одноглазый, а имени его нашей доблестной армии чертовых любителей психологии во главе с Арноти так и не открыла, следовательно, у тебя должны были быть на то достаточно веские основания, не так ли? Какие? Я сгораю от любопытства. Честное слово, никому ни слова. Или ты все наврала?“ Она мотнула головой: „Нет“».

вернуться

71

Оставить себя в покое! (нем. )