Бунт Афродиты. Tunc - Даррелл Лоренс. Страница 12

Жизнь (по Кёпгену) — это образ, которого всё — отражение. Всякая вещь медленно превращается в другую: мёртвый человек — в мёртвое дерево, мёртвую скалу, виноградную лозу, глину, жёлтый песок, воду, облако, воздух, огонь… это процесс — не распада, но осуществления. (Осуществить — значит привести в бытие.)

Химические перевоплощения, по условиям которых все мы превращаемся в запасные части друг друга, — извините за библейское эхо. Рык Авеля.

Наш современный оракул, подобно древнему, — в этом стальном звере: бронзовый бык, стальной лев. Его диагноз: «Этому молодому человеку следует перечесть Эмпедокла. Сложность, иногда необходимая, не всегда прекрасна, простота — прекрасна всегда. Это так, но, после того как задан последний вопрос и получен ответ, в произведении искусства или природы всегда остаётся некая тайна. И невозможно выцедить последнюю каплю из бутылки, как ни старайся».

Целью всех манипуляций Авеля, понимаете, было не создание искусственной литературы, ни в коем случае; он искал способ реконструкции чувства, чтобы поставить тебя в положение «момента истины». Подобные слова затем становились просто новой формой вдохновения, когда они устраивали поэта. В «реальной» жизни. Разве Кёпген постоянно не называл свои стихи «мои маленькие сифоны для молитв»? Наконец я коекак нашёл дорогу назад среди занавесей, отдававших затхлостью…

Карадок, сутулясь после своих подвигов, задумчиво смотрел на стакан; Фатима разложила маникюрные принадлежности и занималась его толстыми пальцами. Он кивнул на сифон и сказал:

— Пей, парень, пока в тебе не взорвётся идея.

Сам он, подумалось мне, был уже малость потрясён взрывом. Осколки шальных идей продырявили ему мозги. Он погладил черномазую уродину и похвалил её «шикарные здоровенные буфера». Тьфу! Потом велел ей сыграть нам на цитре и, не дожидаясь аккомпанемента, запел ослабевшим голосом:

Ах, дай ещё мне оказаться раз там, В раю неврозов, что мы называем Всеобщий Разум, Чтоб жадными устами мне опять К сосцам, вскормившим род людской, припасть.

Непонятные ассоциации заставили его заговорить о Сиппле.

— Сиппл одно время был клоуном, настоящим клоуном в цирке. Ну и ну! Я видел его в «Олимпии» — башмаки как мыльницы, нос что твой лингам. В штанах, спущенных, как паруса, в огромной целлулоидной манишке, которая сворачивалась, как штора, и сшибала его с ног. Самый забавный момент в его номере был, когда второй клоун совал факел ему между ног и прижигал причиндалы. Между прочим, ему приходилось несладко: ты б слышал, как визжали дамы. Но наклонности у него были отнюдь не благородные. Привычки — отвратные. Произошёл скандал, и ему пришлось уйти. Сейчас он живёт почётным отставником, не спрашивай, на какие шиши. Даже на фирме мне этого не могли сказать.

Он прервал рассказ и удивлённо завопил, ибо человек на оттоманке в дальнем углу комнаты, прежде совершенно невидимый среди мягких подушек, вдруг сел, широко зевая. Вот так эффектно появиться на сцене мог только Сиппл — и это был он. Бледная мрачная физиономия, опухшая от сна, заплывшие, воспалённые глазки удивлённо и подозрительно, как у беспризорника, обшаривали комнату. Лишь когда он увидел Карадока, идущего к нему, радостно распростерши руки, на его лице появилось слабое подобие улыбки. «Так ты здесь», — проговорил он фальцетом, застёгивая обвислые подтяжки, и мелко засмеялся. Лицо его подергивалось, кривилось, морщилось, — словно он не знал, какое выражение изобразить. Нет, не так — словно хотел разгладить свою заспанную, помятую физиономию. Стойко вынеся радостные тумаки приятеля, он согласился перебраться в наш угол, что и сделал, чудовищно зевая. Ручной ленивец, сказал я себе, ленивец с забавной мохнатой головой, напоминающей грушу.

Хан тискал и мял его, как любимую зверюшку. Меня представили, и я пожал влажную осьминожную лапу; было в этом типе чтото странное, беспокоящее.

— Я тут рассказывал парню, — сказал Карадок, — почему тебе пришлось покинуть родину.

Сиппл пытливо и лукаво глянул на меня, решая, стоит ли откликаться на эту подачу, банальный клоунский приём. Глаза у него были посажены невероятно близко, «чтоб смотреть сквозь замочную скважину», как сказали бы греки. Наконец он решил, что стоит.

— Да все изза миссис Сиппл, сэр, она виновата, — захныкал он, и нижняя губа у него подозрительно задрожала. — Да, — лукаво продолжал он, облизывая губы и искоса поглядывая на меня с робостью и хитрецой. — Ей не нравилось, что я возникал не вовремя. Пришлось расстаться.

Карадок, который, похоже, с восторгом ловил каждое его слово, выразил полную свою поддержку, увесисто стукнув его по колену.

— Жёнам это всегда не нравится. На позорный стул их всех, — озорно закричал он.

Сиппл кивнул и продолжал заливать дальше.

— Это был постоялец, — доверительно объяснил мне Сиппл. — Я могу терпеть такое только до поры до времени, а потом просто взрываюсь.

Вид у него был удручённый, нижняя губа оттопырилась, словно ему было жалко себя. Но его глаз хорька следил за мной, пытаясь оценить произведённый эффект. Я заметил вспыхнувшую в этом глазе искорку удовольствия, когда рассмеялся, решив показать, что его рассказ меня позабавил, — рассмеялся больше из уважения к Карадоку, чем оттого, что действительно было смешно. Однако мой смех вдохновил его продолжить свой рассказ — явно многократно отрепетированный и доведённый до блеска повторами. Карадок вставлял риторические завитушки собственного сочинения, явно высоко ценя талант своего друга.

— Ты был прав, — кричал он. — Прав, что ушёл от неё, не уронил своего достоинства. То, что ты рассказываешь о ней, приводит меня в ужас. Несчастье Господне! Навешает на себя дешёвых побрякушек. Ах ты, Господи, видеть, как её ляжки ходят на фоне луны в «Грантчестере». Нет, ты был прав, чертовски прав. Женщина, которая не желает надеть кандалы на такого, как Сиппл, а вместо того колотит его ими, недостойна называться женщиной.

Сиппл обнажил в улыбке редко торчащие серые мегалиты зубов.

— Гроша она ломаного не стоит, Карри, — согласился он. — Но здесь, в Афинах, ты можешь поступать по Писанию: как с тобой, так и ты с ними. — Друзья, можно сказать, понимали друг друга с полуслова.

— Расскажика ещё раз, что там за история у тебя была в цирке, — попросил Хан, жаждущий продлить удовольствие, и грушевидная головка забубнила.

— Это не сразу произошло, а постепенно, — говорил Сиппл, размахивая руками. — Да, очень постепенно. Поначалу я был нормальный, что твой викарий, спроси любого, с кем я работал. Дай мне палец, я и всю руку отхвачу. И на мальчиков меня никогда не тянуло, Карри, тогда не тянуло. Но тут вдруг во мне пробудился артист. Я был как поздний цветок, Карри, цветок, запоздавший распуститься. Может, дело в том, что я был клоун, или в магии сцены, не знаю.

Слушать его было и впрямь забавно, но вместе с тем както тревожно. Он склонил голову набок и подмигнул правым глазом. Потом встал и, сделав над собой усилие, сказал с ангельской грустью:

— В один прекрасный день пришлось мне столкнуться с суровой действительностью. Это было так неожиданно. Я достал свой инструмент, как вдруг он отказался принимать боевое положение. Я был в ужасе! Пошёл к врачу, а он и говорит: «Вот что, Сиппл, должен сказать вам всю правду. Как мужчина мужчине — количество сперматозоидов у вас очень низкое и подвижность их нулевая». У меня в глазах все поплыло. Представьте,»что я чувствовал, молодой, беспутный малый, которому пудрят мозги. А док продолжает: «Сиппл, причина тому лежит в вашем детстве. Могу поспорить, вы неправильно сосали грудь. Наверняка недоедали». И он был прав; но откуда младенцу знать, как правильно сжимать грудь, чтобы потом, когда он будет взрослым, у него не опадало, а стояло, вот что мне скажите?

Он смахнул невидимую слезу, с комичным и жалким видом стоя перед невидимым медикусом.

— Очень тебе сочувствую, — сказал Карадок, пьяный и в самом деле слегка растроганный. Тяжело вздохнул.

Сиппл продолжал на ещё более печальной ноте: