Хватай Иловайского! - Белянин Андрей Олегович. Страница 39

— Утром поздно будет — лопну, — попытался подоходчивей объяснить я. — Имею срочный доклад до нашего генерала. Удалось выяснить значение новомодного слова «стриптиз»! Представляешь, как это повысит боеспособность всего полка в целом? Ить поляки-то и не знают, а мы знаем! Сдавайся, Варшава, виват победе русского оружия, а мы до дому до хаты!

— И что сие слово значит?

— Не скажу. Военная тайна, — значимо понизив голос, подмигнул я, и дядин хромающий ординарец неохотно уступил дорогу. А куда бы он делся? «Военная тайна» — это как заклинание, открывающее двери и затыкающее рты. Да и вообще, подавляющее большинство военных — люди простые, доверчивые, живущие по уставу и мыслящие по субординации. Легко с ними…

— А, Иловайский! Молодец, что зашёл к старику.

Я и пикнуть не успел, как был обнят, прижат, приподнят над полом и расцелован в обе щеки.

— Дядя, какая корова вас укусила? Что за телячьи нежности?

— Да ведь люблю же я тебя, дурака, по-отечески, — вновь сжимая меня до хруста в рёбрах, разулыбался он. — Сердце теплом переполняется, дождался и я весны под седые кудри. Эх, Илюшка, глупая голова, какую девушку проворонил… Ну да ничего, не стала она тебе милой женой, так, может, ещё доброй тётушкой станет, а? А?!

— Я тоже вас люблю. Не хрустите мною больше, пожалуйста. Лучше в угол поставьте, если чем не угодил…

— Всем угодил, всем! — Дядюшка даже не подумал разжать руки, кружа меня по горнице в ритме вальса. — Как Маргарита Афанасьевна на фортепьянах играет! Пальчики тонкие так и порхают, и прядочка кудрявая на виске вздрагивает музыкально! Гляжу на неё, и налюбоваться нет сил. Веришь ли, племянничек?

— Верю-у…

— Да ты хрипишь! Не заболел ли?

Я даже не ответил, просто не мог произнести ни слова. Из меня выдавили весь воздух, и если дядина эйфория продолжится ещё минут пять, то поперёд свадьбы будут похороны. К счастью, могучие объятия моего родственника разжались, и его заботливые руки нежно плюхнули меня на жёсткую лавку.

— А как она на меня смотрит, когда мы с её батюшкой о войне да о политике под кларет рассуждаем… Вот веришь ли, очи её голубые так и горят! И жилка на шейке пульсирует, и грудь её махонькая вздымается эдак сочувственно, и губки алые ровно лепечут чего неслышимое… Ась? Ты сказал чего вроде?

— Так… полепетал неслышимое, — с трудом отдышался я, надеясь, что дядюшка не распознал мат по губам. Других слов для выражения моего эмоционального состояния просто не было. А этот старый мерин продолжал распускать хвост…

— Уже когда отъезжал, она в оконце возникла да из комнатки своей ручкой эдак невиннейшее помахала. У меня сердце-то и замерло враз… А она за занавескою тонкой личико смешливое спрятала, только очи хитрющие видны, и заливается себе серебряным колокольчиком! Вот за что мне на зрелых годах такое небесное счастие, а?

— Разрешите доложить? — Я кое-как встал с лавки.

Дядюшка скучно зевнул и покосился на меня с неодобрением:

— Я ему о душевном полёте, а он мне про службу… Пёс с тобой, Иловайский, докладывай.

Яркую и образную речь по поводу того, что я думаю об этом губернском романе, о таинственном ночном воздыхателе наивной Маргариты Афанасьевны и тайной болезни, напавшей на наш полк, мне удалось уложить в три минуты. Может, даже меньше. Потому что по её окончании мне пришлось рыбкой прыгать в распахнутое окно, а вслед летел яростный рёв обиженного в самую печень дяди:

— Арестовать охальника! Под замок! В кандалы! На бессрочную каторгу за такие слова! Рубль даю тому, кто эту заразу неуважительную ко мне притащит.

Ну, вообще-то не буду врать, что весь полк так и ломанулся в погоню. Даже рыжий ординарец, при всей собачьей преданности, проявил достаточно ума, чтоб не нарываться к своим бинтам на дополнительные неприятности. Меня ловить — себе дороже, это все давно уяснили, а дураки в казаках надолго не приживаются.

Логично рассудив, что искать меня будут (дядя по-любому скоро не успокоится) у Прохора на конюшне, я сделал финт ушами, попросту покинув село. Вышел за околицу и спрятался в лопухах. Двум-трём брехливым собачонкам показал зубы, они поджали хвосты, а мне оставалось только думать и ждать. Причём ждать пришлось недолго. К моему немалому удивлению, из ближней чахлой рощицы вышла под лунный свет сутулая фигура с характерно блеснувшей лысиной. Не узнать столичного «жандармского чина» было просто невозможно. Минуту спустя к нему присоединилась хромая сгорбленная старуха. Ага, вот, значит, и бабка Фрося пожаловала. Они что-то быстро обсудили, до меня долетали лишь обрывки фраз, но догадаться, о чём речь, было нетрудно.

«…вайский… ука… длец… бломал!» То есть что бы там ни было, а крайний, как всегда, я. Лысый передал старухе какой-то пакет, она ему два раза поклонилась, попыталась чмокнуть в щёчку (чиновник не позволил), и они оба ушли в разные стороны, скрывшись в темноте.

— Интересно девки пляшут, по четыре штуки в ряд, бодро ляжками блестят, если снизу посмотреть, растуды мою в картечь… — пробормотал я забытый Прохоров стишок — воспоминание о Париже. Можно, конечно, было бы попробовать упасть кому-нибудь из них на хвост, но смысл? Фальшивый жандарм, как я уже понял, имеет свои тайные ходы-выходы из прошлого в будущее, а там его ищи-свищи. Гоняться по ночному лесу за опытной кровопийцей и людоедкой Ефросиньей мало того что небезопасно, так ещё и глупо. Ну, допустим, поймаю я её, и что дальше? Упрётся бабка рогом, и никакими пытками из неё правду не вытянешь. А я, если честно, и пытать-то не умею. Не учат этому грязному делу в казачьих станицах, христианская душа чужим мукам не радуется…

Да и что-то внутри говорило мне, что будет лучше тут подождать, мало ли что ещё интересное увижу. И ведь как будто в воду глядел — именно мало! То есть практически ничего. Только двое грустных упырей в традиционных лохмотьях, виновато вышедшие из кустов и переминающиеся с ноги на ногу.

— Вот, пришли мы, хорунжий. Начинай.

— Чего? — не понял я.

— Казнь египетскую, противоестественную, — кротко объяснил Моня, и они оба опустились на четвереньки.

— Чего?! — окончательно затупил я, силясь понять, что за казнь, почему противоестественная и почему именно мне надо во всём этом участвовать…

— Бесы-охранники в кабаке нас нашли, — скорбно всхлипнул тот же Моня. — Отец Григорий письмецо твоё нам прочёл и… и…

— Чего — и?!!

— А ты чего чегокаешь? — не выдержав, взорвался Шлёма. — Батюшка сказал, что в письме два имени — моё да Монькино. Стало быть, нам за всё ответ держать. Исповедал нас, соборовал по башке, лохмотья грязные выдал, предупредил, чтоб громко не орали, ибо мученикам оно не к лицу. Чё тянешь сибирского кота за пушисты шарики? Казни давай!

На мгновение у меня перехватило горло от обиды и возмущения — такой оголтелой смеси глупости и самоотречения я от них ни разу не видал. Что они там себе внизу навоображали? Кого они из меня строят? Да их за одну такую мысль просто убить мало! Я опомнился, лишь когда понял, что держу в ладони шашку отца Григория и она сама ведёт мою руку на склонённую шею Мони…

— Тьфу, вот же нечистая сила, — бросив клинок в ножны, перекрестился я. — Бывает же такое наваждение… Подъём, братцы.

— Чё, казни не будет, чё ли? — приоткрыл один глаз Шлёма, тыкая братца локтем.

— Уж простите, Христа ради, если напугал зря. Какие там казни египетские? Мне от вас совет да помощь нужны, для того и звал.

— Не будешь рубить?

— Нет.

— А противоестественное?

— Тем более нет.

— Ах ты ж гад… — Шлёма в порыве праведного гнева накинулся на меня с кулаками, но Моня повис у него на плечах. — Пусти, пусти, Монька, я ему хоть разок перед смертью врежу! Напугал аж до… Мы сюда пришли, а он казнить отказывается, мерзавец! Убью!

Я дал ему побушевать минутку-другую, огляделся по сторонам, не слышит ли кто нашу перебранку, и только тогда дал ему в ухо. Довольный Шлёма отлетел шага на три и поднялся уже с полным удовлетворением: