Жюстин - Даррелл Лоренс. Страница 55
Мне кажется, события суть лишь комментарий к нашим чувствам — одно можно вывести из другого. Время движет нами (если набраться наглости и предположить, что все мы являем собой самостоятельные существа, обладающие способностью моделировать собственное будущее) — время движет нами, используя момент силы наших же чувств, тех из них по преимуществу, о которых мы меньше всего догадываемся. Слишком абстрактно для тебя? Значит, я не умею выразить свою же мысль. Ну смотри, в случае с Жюстин: вот она излечилась от помрачения рассудка, от ночных кошмаров, от навязчивых страхов — и сдулась, как воздушный шарик. Слишком долго фантазия без удержу резвилась на авансцене ее души, и вот теперь ей просто нечем заполнить пустоту. Смерть Каподистриа не просто лишила сей театр теней главного актера, главного надзирателя и соглядатая. Болезнь заставляла ее пребывать в постоянном движении; исчезла болезнь — и стало пусто. Либидо, подавившее в ней когда-то волю жить, едва не загасило заодно и разум. Люди, которых вот так выносит к самым дальним рубежам свободы воли, вынуждены искать опоры на стороне, чтобы переложить на кого-то или на что-то хотя бы часть ответственности за ДА или НЕТ. Если бы она не была рождена в Александрии (т. е. от природы скептиком), то неминуемо обратилась бы в какую-нибудь веру. Ну, как тебе еще объяснить? Не в том дело, живешь ты к счастью или к несчастью. Просто в один прекрасный день падает в море целый утес, целый кусок твоей жизни — у тебя ведь так было с Мелиссой, нет? Но (только так и действует в жизни закон воздаяния: зло — за добро и за зло — добро), освободившись сама, она освободила тем самым и Нессима — от целой армии запретов, безраздельно царивших над его чувствами. Мне кажется, он всегда знал: пока жива Жюстин, он не сможет позволить себе даже намека на человеческое чувство к кому-то еще. Мелисса доказала ему, что он ошибался, по крайней мере, так ему показалось; но Жюстин уехала, и старая болезнь дала новые всходы, и ему показалось отвратительным все пережитое с Мелиссой.
Любовь не терпит равенства — как ты считаешь? Кто-то один всегда застит солнце и мешает — ей или ему — расти; живущего же в тени постоянно мучит жажда: бежать и обрести свободу тянуться к свету — самостоятельно. Не здесь ли единственная трагическая составляющая любви?
Так что, если и в самом деле Нессим просто убрал Каподистриа (в Городе упорно об этом говорят, и многие верят), более злосчастного хода он сделать не мог. Куда мудрее было бы убить тебя. Может быть, он надеялся (как Арноти в свое время), убрав суккуба, освободить ее для себя. (Он сам однажды в том признался — ты мне говорил.) Случилось же прямо противоположное. Он вроде как отпустил ей грехи, а может, она приняла сей неосознанный дар от бедолаги Каподистриа — но факт есть факт: в Нессиме она видит теперь не любовника, а нечто вроде протоиерея. Она говорит о нем с благоговением — он, пожалуй, испугался бы, если бы услышал. Нет, не вернется она никогда. А если и вернется, он сразу поймет, что навсегда ее потерял, ибо верующие в нас — нас любить не могут, по-настоящему любить.
(О тебе Жюстин сказала, едва заметно передернув плечами: «Мне пришлось о нем забыть».)
Вот такие мысли бродили в моей голове, пока поезд вез меня сквозь апельсиновые рощи побережья; а помогала мне думать книга — я долго выбирала, что бы взять почитать в дорогу, и остановилась на предпоследнем томе «Шутник ты мой, Боже». Как вырос Персуорден после смерти! Раньше он как будто заслонял свои книги от нас. Теперь же я убеждена — мы неправильно видели его, ибо смотрели неправильно. У художника нет личной жизни, как у нас, простых смертных, он прячет ее, заставляя нас обращаться к его книгам, если нам взбредет вдруг в голову искать истинный источник его чувств. Все его изыскания в области секса, социологии, религии и т. д. (магистральные абстракции, хлеб насущный для рассудочной болтовни) — лишь ширма, за ней же — только и всего — человек, нестерпимо страдающий оттого, что в мире нет места нежности.
Но вернемся ко мне, я ведь тоже странным образом меняюсь. Прежняя самодостаточная жизнь трансформировалась в нечто отдающее пустотой и начинающее мне надоедать. По совести говоря, такая жизнь мне больше не нужна. Где-то глубоко внутри прошла волна и перевернула меня, переиначила. Не знаю почему, но последнее время я все больше думаю о тебе, дорогой мой. Можно прямо? Возможна ли дружба по эту сторону любви? Я стараюсь о любви больше не заикаться — само слово и связанные с ним условности с недавних пор мне просто неприятны. Но возможна ли дружба более глубокая, безгранично глубокая и — бессловесная притом, невыговоренная? Мне показалось вдруг необходимым найти человека, которому можно быть верной не телом, нет (оставим поповские добродетели попам), но грешной душой. Впрочем, тебя, может быть, подобные проблемы сейчас вовсе не занимают. Пару раз меня посетила бредовая мысль уехать к тебе и предложить свои услуги — ну хотя бы по уходу за ребенком. Но теперь и я, кажется, поняла — тебе больше никто не нужен, и одиночество свое ты ценишь превыше всего…»
Затем — еще две-три строки, подпись и несколько нежных слов в конце.
Пульсирует стрекот цикад в кронах могучих платанов, летнее Средиземное море лежит предо мной и чарует магически синим. Где-то далеко, там, где подрагивает розово-лиловая линия горизонта, лежит Африка, лежит Александрия и держит слабеющую цепкую лапку на пульсе памяти — памяти о друзьях, о днях, давно минувших. Медленная ирреальность времени затягивает воспоминания илом, размывает очертания — и я уже начинаю сомневаться, а в самом ли деле исписанные мной листы рассказывают о поступках и мыслях реальных людей; не есть ли это просто история нескольких неодушевленных предметов, катализаторов и дирижеров человеческих драм — черная повязка на глазу, ключик от часов и пара бесхозных обручальных колец…
Скоро спустится вечер и ясное ночное небо сплошь запорошит летними звездами. Я, как всегда, приду сюда покурить у воды. Я решил оставить письмо без ответа. Не хочу больше никого обязывать, не хочу ничего обещать, не хочу думать о жизни в терминологии визитов, договоров, резолюций. Пусть Клеа сама поймет мое молчание в согласии с собственными желаниями и нуждами — пусть приедет или пусть останется дома. Разве не зависит все на свете от нашей интерпретации царящего вокруг нас молчания? Так что…
Рабочие заметки
Тональность пейзажа: высокая линия горизонта, низкие облака, земля жемчужного цвета, тени — фиалка и устрица. Апатия. Озеро — лимон и пушечная бронза. Осень: набухшие кровоподтеки туч. Зима: студеный белый песок, ясное небо, восхитительные россыпи звезд.
Свева Маньяни: дерзость, фрондерство.
Гастон Помбаль: медведь-сладкоежка, чувственная лень.
Тереза ди Петромонти: набеленная Береника.
Птолемео Дандоло: астроном, астролог, дзен.
Фуад Эль Саид: черная жемчужина с лунным блеском.
Джош Скоби: пиратство.
Жюстин Хознани: стрела во тьме.
Клеа Монтис: тихие воды боли.
Гастон Фиппс: вместо носа носок, черная шляпа.
Ахмед Зананири: путеводная звезда и тюремная камера.
Нессим Хознани: гладкие перчатки, лицо — заиндевевшее стекло.
Мелисса Артемис: повелительница скорбей.
3. Бальтазар: сказки, работа, незнание.
Помбаль спит, не сняв костюма, при полном параде. Рядом, на кровати, — ночной горшок, набитый выигранными в казино банкнотами.
Да Капо: «Печешься в чувственности, как яблоко в кожуре».
Экспромт Помбаля:
«Любовник — как стащивший рыбу кот: мечтает убежать, но рыбку не дает».
Несчастный случай или попытка убийства? Жюстин мчится в «роллсе» по шоссе через пустыню — в Каир, — и вдруг выключаются фары. Ослепленная машина слетает с дороги и, свистя, как стрела, зарывается в бархан. Такое впечатление, что кто-то напильником подпилил проводки — они стали тоньше ниток. Через полчаса подъезжает Нессим. Они обнимаются в слезах.