Хазарские сны - Пряхин Георгий Владимирович. Страница 1

Георгий Пряхин

ХАЗАРСКИЕ СНЫ

ГЛАВА I. ПУТЕМ КАГАНА

Когда-то в Пицунде ненастным осенним днем, шагая вдоль опустевшего песчаного пляжа, изрытого, развороченного людскими следами так, словно толпа отдыхающих, осаждавшая его и колеблющееся рядом море на протяжении почти что полугода, в одночасье бежала отсюда, как от пожара, прихватив с собой и разноцветные фантики тентов, палаток и прочую летнюю мишуру, а кое-что и растеряв — в панике, лоскутами, на ходу, — Сергей наблюдал, как близко-близко летят над штормящей бездной — наверное, в сторону Анатолийских берегов — дикие утки. Летом они, видимо, вволю попаслись на далеких отсюда русских заливных лугах и теперь даже на вид, почти как на ощупь, были тяжеленькие, увесистые, словно кургузые свинцовые пульки. Летели не клином, а строчкой во главе с самой крупнокалиберной пулей — селезнем, чья изощренно инкрустированная головка драгоценно вспыхивала, озарялась на миг изумрудным нимбом, когда в обрывках туч проглядывало ноябрьское солнце.

Тучи бежали, сталкивались, налезали друг на дружку, а солнце стояло себе на месте — две драгоценности синхронно взблескивали над морем: чье-то золотое кованое дно и крошечный, как в обручальном колечке, многоцветный камешек.

Волны в свою очередь повторяли массовое бегство облаков. Сбежали люди, теперь от этих берегов убегала вода. Море изрыто, исковеркано, словно и на нем кто-то гигантский, но невидимый оставлял поминутно кровоточащие панические следы.

И над всей этой сумятицей только одна четкая, строгая, прямо в незримую десятку, наборная нить. Очередь — двадцать пять удлиненных и часто-часто, абсолютно в такт моргающих глаз. Во главе с многоцветно-зеленым.

Утки стлались над самым морем — видимо, так, на предельных параметрах, им легче преодолевать силу встречного ветра. Колобродящее пенное крошево подчас доставало их, накрывало холодным своим кружевом, и утки навылет пробивали его, являясь взору вновь и вновь, молчаливо и целеустремленно — нить теплящегося сознания в жестоком разгуле стихии. Хаоса.

Ветер, оглушая, рвал капюшон, Сергей и сам уже давно стоял весь с головы до пят в брызгах, как ржавая морская посудина в бесчисленных заклёпках, но, словно завороженный, не сходил с места. Неукротимая утиная тяга над бушующим морем странно волновала его, увязшего в песке на берегу и обдаваемого попеременно то залпом соленой шрапнели, то отстающей от нее ударной звуковой волной.

Мир бурно пересоздавался, искал размер нового совокупного бытия, а Сергей — выпадал. Неподъемный, нелетный и уныло-немятежный. Грустно быть созданным раз и навсегда: тебя слепили (наспех) и выставили вон. Лучше быть глиной, что всегда под божественной рукой, чем конечным продуктом — горшком…

* * *

Но на сей раз он сполна ощущает все, что ощущали, осязали выпуклыми бонбоньерками своих хорошо начиненных нагульным жирком и салом пузичек те давние перелетные утицы, слитно перемещавшиеся из одна тысяча девятьсот семьдесят девятого куда-то в двухтысячные.

…Несутся на импортном катере. Катерок небольшой, чуть больше обычной моторной лодки, плавных утиных форм и весь как бы цельнолитой из какой-то сверхпрочной и сверхлегкой пластмассы. Металлопластик? Их на катере шестеро. Четверо расположились на корме. Сюда, вперед, оттуда временами доносятся обрывки разговора — встречный ветер сносит их, и они вьются где-то сзади, вплетаясь живой человеческой пряжей в шипящий, клокочущий бурунный след, оставляемый катером. По взрыву смеха, пробившемуся сквозь тугой встречный напор, догадываешься: там, на корме, кто-то только что удачно пошутил. Шутка скользнула по пластмассе и — смылась, ушла белорыбицей в бурунный след, а вот смех оказался долговечнее и напористее: ласково потрогал ухо.

Там, на корме, выпивают. Дорога у них дальняя, более трех часов, народ собрался объемный и бывалый, поэтому выпивка разгорается не накоротке, а с потягом, неторопливым санным раскатом: лица зардеваются вполне умеренно, а паузы между взрывами смеха идут абсолютно равномерно вплоть до самого места назначения. Сергей, опершись на локти, лежит на носу катера, в общем разговоре участвуют лишь его босые пятки, но одну руку со стаканом протягивает, не глядя, назад весьма регулярно, и кто-то невидимый, но неизменно щедрый, плещет ему туда виски. Мерки этой Сергею хватает на несколько пауз, поскольку народ на корме пьет в компании и в основном водку, залпом, он же выпивает почти в одиночестве, потихонечку: шагом, братцы, шагом до города Чикаго… Разговор на корме, судя по всему, приятный: пятки участвуют в нем охотно и иногда, под щекоткой попутного — для них — ветра, болтаются сами собой. То есть, заговариваются.

Катер ведет Наджиб. Ну да, обыкновенный Наджиб. Когда знакомились, Сергей чуть не переспросил:

— А может, Наджибулла?

Но воздержался. У русских начальников и у русских богатых людей, что сегодня почти одно и то же, появилась мода: заводить себе клевретов среди нацменов. Уже поманенечку опасаются собственного, единокровного народа? А может, и не так. Клевреты, как правило, богаче самих богдыханов — скрытно, подспудно. И, так сказать, обеспечивают им комфорт там, где обставить его официальным путем не с руки: ну, скажем, нету изумительно быстроходного импортного катера у администрации Волгоградской области — где же его взять?

Понятно, где: у Наджиба — вместе с Наджибом.

Состоятельных русских на каждого русского (новорусского) начальника сегодня просто не сыскать. В ход идут нерусские.

Наджиб. Лет сорока пяти. Изжелта-бледное, широкое, непроницаемо красивое лицо, осязаемо бархатистые глаза, за которыми, как и за общей привлекательностью черт, тоже ничего не видно. Вьющаяся восточная проседь. Июнь, а он уже подзагорел. В плавках. На животе шрам и, вроде, не на той стороне, где бывает аппендицит. Коренаст, костляв. Губы узкие, лиловатые, как у серны — никаких следов подневольного труда. Исключительно вольный. Командный?

Если в теплой компании «на камбузе» Серегу полномочно и всеобъемлюще представляют его пятки, то здесь, в зоне управления, Наджиб тоже в известном смысле является полномочной загорелой пяткой — того, кто по-хозяйски щедро разливает по стаканам там, на корме. (И разливает, не исключено, припасенное самим Наджибом). И потому, получая слабо курчавящимся затылком сигнальное излучение хозяина, тоже считает необходимым мал-мал занимать гостя. Одного из гостей — видно, не очень компанейского, раз отворотился от кают-компании — оказавшегося в тесном соседстве с ним.

Вежливость их взаимна. Сергей молчит ровно столько, сколько приличествует молчать в обществе чужого человека, труждающегося тебе во благо. Наджиб в свою очередь, попадая в настроение гостя, расходует слова, словно им предстоит даже не три часа ходу, а кругосветное плавание. Похоже, ему жалко расставаться с русскими словами, накопленными, скопидомленными за годы жизни на чужбине, что оказалась, правда, к нему, чужому, куда тароватее, чем ко многим, многим своим.

— Катер у вас замечательный, — роняет из вежливости Сергей.

— Купил в Дубае, — отвечает, обогнув предварительно самоходную баржу, Наджиб. И добавляет еще метров через пятьдесят:

— За сорок пять тысяч.

Каких тысяч, какой породы и какого цвета, не поясняет — и так ясно. Зато еще метров через сто проговаривает:

— Самолетом привез.

Сергей восхищенно задирает бровь — ту, которая ближе к Наджибу: ясно ведь, что тонюсенькая нотка горделивости относится не только к скутеру, но и к способу его доставки из-за тридевяти земель. По воздуху — это еще круче, ежели бы собственным ходом.

Даже если б Сергей и не знал, что скутер является единоличной собственностью Наджиба, а не областной администрации или, скажем, вице-губернатора Антона Петровича, он бы давно догадался об этом — без всяких ответных слов. По одной повадке Наджиба за рулем, по ласковой небрежности, с каковой его небольшая, нежадная и короткопалая ладонь, проросшая с тылу редкими, но твердыми черными волосами, покоится на штурвале.