Хазарские сны - Пряхин Георгий Владимирович. Страница 63

— К столу! — энергично скомандовал хозяин.

— Да мы ж только что из-за него, — попробовал соблюсти приличия Сергей, но был смят и уничтожен на месте.

— Да какой там стол? — пародия! Порнография! Ты лосятину когда-нибудь пробовал?

— Нет, — моментально сдался Серега.

— Садитесь, — подвинула ему стул хозяйка. И Сергей мгновенно смекнул; казачки-то они казачки, все как есть чего-нибудь покорители, но появился он заполночь в этом спящем, с болеющим ребенком, доме если и не по инициативе учительницы, то уж наверняка с ее дипломатично испрощенного согласия.

Вера давно ушла к девочке, а они сидели до пяти утра. И ели-пили — хозяин, разумеется, оказался и охотником, и рыбаком отменным — и книги рассматривали, которыми уставлена комната. То было время книжных списков, прав «первой ночи» местной номенклатуры во время завозов в книжные магазины новых поступлений: в общем, книгами в домах начальников разного калибра было не удивить. Сергей поразился подбору: Сезанн, Ван-Гог, Тулуз-Лотрек… В Москве днем с огнем не сыскать. Подумал поначалу, что и здесь жена руководит, хоть и преподает, как сказала, в школе физику. Но нет. Уже по одному азарту, с которым секретарь хвалился перед заезжим гуманитарием книгами, по любимым цитатам, которые безошибочно находил тот, как малограмотный, пальцем, понял: само.

Дружба их, можно сказать, изначально на этой почве и состоялась. Родившийся в сорок четвертом и выросший на пыльном казачьем хуторе без отца, которого так и не дождались с войны, отслуживший пограничником в Ахалкалаки, откуда нас только что выперли — если так дело пойдет и впредь, то наши бдительные пограничники скоро встанут по периметру Садового кольца — окончил институт, который безукоснительно был предписан ему безотцовщиной и судьбой — сельскохозяйственный, причем самое надежное, в смысле прокорма, его отделение — зоотехническое, совершив все это по заданной программе, парень странным образом, через судьбу и предписания, устремлялся к тому, что только лишает человека, как вечного пограничника, твердой земли под ногами: к книге. И вовсе не зоотехнической. И эту пагубную страсть сохранит до старости, как до старости сохранит мальчишескую округлую физиономию, с неизменной, до сих пор еще не седою челкою — она же и на карточке из-под пограничного лакированного козырька, как у Гришки Мелихова, выбивается. Когда останавливается в Москве на ночлег у Сергея, Серегина жена, которая вообще-то ко всем остальным его друзьям внушительно сурова и только перед этим, казачком, добровольно пасует, стелет ему на раскладном диване в «зале». Распашная дверь, ведущая в эту самую большую в квартире комнату, застеклена, и даже после любой интенсивности выпивки, проходящей у них с молчаливого попустительства жены — что с другими друзьями энергично, правда, как правило, безуспешно, пресекается — из этой стеклянной двери почти до самого утра сочится свет: приезжий читает. Благо основная масса книг, не высланных из дома на дачу, как раз в той комнате и проживает — тоже как приезжие. Теперь ведь все перевернулось: книги, которые раньше можно было «достать» только в провинции, залежами лежат в Москве, не добираясь до глубинки — накладные расходы неподъемны, да и денег в глубинке один черт нету: все, как бабочки на огонь, слетелись в Москву. Не до книг сегодня глубинному русскому народу. Не до жиру, быть бы живу.

Бывает и так: в три ночи из зала сквозь рифленую изморозь остекленной парадной двери лучится не только рассеянный свет обременительных знаний, но и куда концентрированнее, волнообразно заполняя ее, пробивается во всю остальную квартиру казачий первозданный храп. И тогда Сергей шлепает босыми ногами туда, в зал, и выключает: и то, и другое. И свет вырубает, и друга энергично расталкивает, велит повернуться на другой бок…

Дольше всего листали они «Историю Донского казачества» 1907 года издания. Совершенно роскошная, с прилепленными к твердым страницам красочными иллюстрациями: не случайно издана именно в 907-м — видимо, за заслуги донского казачества в 905-906-м.

Когда Сергей рассказал о дедовой терской папахе, Виктор предложил еще раз, и в который уже! — выпить «по всёй»: за казаков родных — стоя. Стоя уже не получилось: так, в братской могиле, и нашла их утром казачья жена под пиршественным столом — поскольку на диванчике, к столу придвинутом, вдвоем разместиться не удалось, то и решено было, бросив одеяло на пол — на полу. Чтоб никому обидно не было.

Хотя, подозревал Сергей, была тут и еще одна причина: побаивается, побаивается донской строевой казачок предстать пред благоверной в неурочное время в неурочном виде. Измаил-то, конечно, брали да, видно, по большой трезвости. Пьяные точно бы на стену не полезли: кто же пьяным не понял бы, что на свою же голову? Кто пьян да умен — два угодья в нем. А казак как раз более всего умен, когда пьян — на родную стенку, под усекновение главы ни за что не полезет. Даже если чаркой поманят. Ну, если только двумя…

Утром, после рассола, были внесены уточнения в распорядок дня. Саша Калинин, хоть, конечно, ударник и все такое — его Виктор знал еще по работе зоотехником в этом же колхозе — подождет. Поехали в книжный магазин и зашли с заднего хода: какое же начальство ходит с переднего? — уважать не будут. Взял секретарь завмагшу за полный локоток, отвел в стороночку. Закончилось их шушуканье тем, что Сергей с секретарем выволокли, опять же через задний ход, все, что Серене приглянулось в магазине (начинать бы надо с завмагши) и на что хватило московских командировочных («Они тебе тут ни к чему, голодать не будешь, гарантирую», — простецки заявил Виктор, присовокупив к командировочным еще и свою пятидесятку) и даже кое-что — под будущую получку секретаря. Потом — дом-музей Александра Серафимовича. Домиков, аккуратных, как детские кубики, оказалось даже два, соединенных легкой галереею, но Сергея больше всего поразили даже не дома, а обширный яблоневый сад при них, очень ухоженный, прямо-таки выпестованный: можно подумать, что это и есть главное произведение революционного писателя на покое. С яблонь тихо облетали последние листья, но яблоки кое-где еще висели, светились, как массивные лампады, среди иконно темных и корявых сучьев.

Затем поездка к Дону, вниз по течению, где стоит на отшибе почти у кромки воды огромный, забытый и полуразрушенный женский монастырь. Добрались до него, когда солнце уже садилось. Грустное впечатление производила обезглавленная, красного, цвета спекшейся крови, кирпича громада главного монастырского храма, в стены которого, можно сказать, робко просился, плескался главный же его, присмиревший, перебродивший и уверовавший к старости прихожанин: Дон-батюшка. Виктор подвел Сергея к мраморной колонне, уходившей снизу в зияющую пробоину главного купола. Не то снизу вверх, не то сверху вниз: светящимся в роеньи золотой пыли солнечным лучом.

Колонна цвета сливочного масла: ее как будто бы и резали не кремнем, а ниткою, как матушка когда-то разрезала головы только что сбитого и слепленного масла — таких она четких линий и легких, несмотря на всю свою мощь, пропорций. Солнце зашло, а она все еще светилась: столько его набрала, впитала за века и века.

— Из Египта везли. На быках, — проговорил Виктор за спиною. — Сперва морем, потом быками.

Как расточительны мы! — подумалось Сергею. Столько сил, натуральных, физических, пердячих, столько средств вложить, мраморную громадину бычьим цугом припереть откуда-то из Египта (и почему, собственно говоря, оттуда — ближе не нашлось?) и потом все забросить, как чужое, дармовое: да разве ж эта страна будет когда-либо богатой? Один Дон только и молится, пришепётывает что-то в печальном беспамятстве за стеною. Ну и что, что власть поменялась? — земля-то осталась, народ-то остался. А может, с переменой власти и народ сменяется? Один уходит, как под воду, другой, не помнящий родства, приходит в угоду очередной власти.

До девяносто первого оставалось почти двадцать лет: столько з а б ы т о г о — и куда страшнее храмов — возникнет в стране после девяносто первого. Целый забытый народ — в ожидании нового, богоугодного…