Alter ego - Рябов Гелий Трофимович. Страница 3

Ах, как наивно и пошло… Проще простого: чертов участковый донес жене (сам курощуп первостатейный и оттого — невероятной силы моралист!), а та, по бессмысленной своей злобе И прямому наущению мамочки, сообщила на службу, дабы круто ему насолить. Да разве это «круто»? Вот сейчас он произнесет…

«Увы, мой друг… Мы вас ценим, вы внесли предложение, которое позволило завершить наиважнейший для всех нас, советских людей, труд, но… — И тут он снова развел руками, переходя на „ты“: — Ты подумай, милиция сообщает о твоих проделках! Сколько же можно предупреждать, наставлять, предостерегать? А если что?.. Ты ведь знаешь: мы обязаны думать не столько о реальном, сколько о гипотетическом ущербе. Именно он реален, мне ли тебе объяснять?»

«Но… Кто, когда предупреждал меня? Зачем этот ликбез?»

A-а… Будь что будет! Лучше умереть стоя…

«Мне доложили, что ты уже дважды предупрежден, но не внемлешь… И потом: ты гарантируешь, что ее знакомства чисты, как алмаз зимой?»

Шеф, вполне очевидно, разволновался и поэтому перепутал алмаз со снегом.

Нет, этого он гарантировать не мог — даже в том, впрочем, случае, если бы речь шла о самом близком друге. Не бытовая все же ситуация…

Через два дня ему вручили «бегунок», на медкомиссию не направили, «неразборчивые связи» исключили выходное пособие.

…Ну и что было делать ему, безработному? От тоски и скуки он начал путешествовать по кладбищам, постигая сущность жизни и смерти методом, так сказать, интуитивным. В крематории, например, его поразила торжественная процедура исчезновения гроба в провале, вдруг возникающем посередине зала; на старообрядческом (бывшем, конечно) кладбище — приверженность традициям: четверо почтенных пенсионеров провожали в последний путь подругу возраста вполне неопределенного и дребезжащим хором — когда опускался гроб в яму — выводили давно позабытое: «Вы жертвою пали…»

Много он перевидел и передумал, и даже жизнь вдруг вошла в какую-то непривычно накатанную колею — с философскими обобщениями и горькими постижениями и прочим хламом, который обыкновенно сопровождает смерть.

…И вот он проснулся посреди ночи, слева похрапывала и подсвистывала любимая, вдруг странное чувство, а вернее — воспоминание пришло к нему: тонкая, в черной сетчатой перчатке рука, синие глаза из-под кружевного платка (да-да, как безумный, глядел он тогда на этот платок!) и грудной, призывающий в неведомые дали голос…

Осторожно, чтобы не разбудить «сокровище», сполз с постели, достал из платяного шкафа одежду и вышел на цыпочках. Денег на такси не было (откуда?), до кладбища — невероятно (даже по широким городским масштабам) далеко, да ведь что ж… Пойдет пешком и, Бог даст, когда-нибудь придет…

Удивителен и таинствен был город на переломе ночи: мертвые дома без единого огонька, троллейбусы, беззащитно прижавшиеся к тротуарам, редкие фонари — так, не свет, а нечто призрачное. И — никого. А может быть, это ему повезло, потому что по ночам (ему зачастую приходилось в прошлой жизни возвращаться за полночь) всегда попадались прохожие, и немало, а здесь…

От дома и до самого кладбища не встретилось ни души, и это было как во сне или в сказке — в детстве он видел «Синюю птицу», и там, сквозь туман театральной кисеи, возникали вдруг фигуры дедушки и бабушки Тильтиль и Митиль, и тихое царство смерти звучало вокруг, а нынешний ночной город так напоминал ту грустную страну за призрачной дымкой, так напоминал…

А потом обозначились в зыбкой темноте кирпичная стена с прорезным орнаментом в виде креста и чугунные ворота, закрытые накрепко, но это не помешало: он знал лазейку (случайно заметил во время давних кладбищенских странствий) и, легко миновав ее, очутился среди крестов и надгробий.

Впервые в жизни случилось с ним такое; едва слышно шелестели вековые деревья, асфальтовая дорожка мутно струилась сквозь черные памятники, исчезая, едва начавшись, но странно, вместо такого естественного здесь тревожного чувства охватило его игривое настроение, как в детстве во время пряток или сражений казаков-разбойников; было совсем не страшно, даже любопытно: а вдруг и в самом деле качнется крест и появится некто или нечто — и что тогда? Экая чушь… И все потому, что не тверд в мировоззрении, ох, не тверд… А вот раньше все были тверды (только зачем — экая странная мысль…)

Он вспомнил печальную историю отца, погибшего в заводском цеху от случайного взрыва, завод был рядом с кладбищем, похоронили на нем, а мама присоединилась к отцу двадцать три года спустя. Странно, конечно… Лютеранское кладбище, на нем немцев всегда хоронили. Перепуталось все… Хотя какая, в сущности, разница — православное, лютеранское, даже еврейское, ей-богу… Несть еллин, ни иудей, но все и во всем Христос — так, кажется, определил это некогда все встреченный на волжском пароходе священник… И, честное слово, был прав — в отличие от бывших начальников, обнаруживших в его никчемной жизни «неразборчивую связь».

Христос… Любопытно, а он, Хожанов, верит в Бога? И есть ли Бог?

От этих странных мыслей его отвлек негромкий скрип калитки, среди оград мелькнула темная фигура и мгновенно растаяла в глубине кладбища. «Не один схожу с ума… — равнодушно пробормотал он. — В многомиллионном городе всегда отыщется несколько сумасшедших…» (Ах, если бы только несколько, но это позже, позже.)

Он вдруг увидел, что стоит около склепа пастора Грубера, погребенного в самом начале двадцатого века. Знакомое место… В былые годы простирал здесь руки Христос благословляющий. Но разве могли перенести это борцы с дурманом? И вот городские власти убрали бронзовую фигуру…

— Любуетесь? — тихо спросили сзади.

— Печалюсь, пожалуй… — не оборачиваясь, отозвался Хожанов.

Что же… Городской сумасшедший нумер два обрел-таки плоть и кровь.

— А что вы хотите… — Незнакомец вышел из сумрака и встал рядом. На вид ему было не более сорока, он ежился, сжимал ладонями предплечья и слегка пританцовывал. — Хамы. Разве нет? Сносят памятники, разравнивают кладбища — а ведь это часть культуры нашей, истории, и какая, согласитесь, часть… До живых-то им мало дела. В магазины, поди, регулярно ходите? Жрать-то нечего. Разве нет? А до мертвых дело всем. Здесь «инициатива» цветет махровым цветом. А вот, знаете ли, некий библиотекарь искренне полагал: чтя предков, человечество обретет бессмертие… Ну, наши-то истинно обретут — пустыми прилавками и уличными лозунгами. Да еще портретами, нет?

— Вы, я смотрю, окоченели совсем… Может, на вокзал и кофейку?

— Благодарствуйте, кофия организм не принимает по причине отравления алкоголем. Помните? Мой организм, говорит, совершенно отравлен алкоголем… А знаете, оголтелый-то филолог-революционер пьески-то не понял… Пьеска-то — про встречу смертного человека с апостолом Христовым… Не согласны?

С трудом догадавшись, о какой «пьеске» [2] идет речь (школьная программа, пройденная много лет назад, никогда не отзывалась в душе даже похоронным звоном. Так, пробубнили что-то да и забыли за ненадобностью… «Сигнал к восстанию?» — так, кажется, определил «оголтелый революционер»? А черт его знает…).

— Не помню… А у вас и основания для подобной версии есть? Выстраданные, поди?

— Напрасно насмешничаете… Лука — он, по-вашему, кто?

— Вредный старикашка, — вдруг вспомнил Хожанов.

— Ошиблись… Он — Лука — Христов апостол и евангелист святой, если вдуматься, конечно… А помните, как Васька Пепел смотрит на него и… догадывается, помните? «Так, значит… ты…» — так говорит и ставит точку. Только открывшееся Ваське никому больше не открылось. Вот и вышел «сигнал к восстанию». А вы задумайтесь — двадцатый век скоро кончится, а по сути, по сути-то? То-то и оно… — Он приподнял вязаный колпак неопределенного (от темноты) цвета и растаял в ночи.

А Хожанов побрел к выходу, полный недоумения и сомнений, сомнений… Экий невозможный призрак — не то алкоголик вокзальный, не то бродячий философ на почве алкогольного опьянения…

вернуться

2

М. Горький «На дне».