Дзен и искусство ухода за мотоциклом - Башков Геннадий. Страница 22
Нас пытается обогнать машина с прицепом и никак не может встать в свой ряд. Я мигаю фарой, чтобы удостовериться, что водитель видит нас. Он видит, но не может попасть назад. Обочина узкая и вся в колдобинах. Если мы попадём на неё, то свалимся. Я начинаю тормозить, сигналить, мигать фарой. Боже Всемогущий! Он начинает паниковать и заходит на нашу полосу. Я держусь ровно на краю дороги. Вот он приближается! В последний момент он отстаёт и проходит мимо нас всего в нескольких дюймах.
Впереди нас катится какая-то картонная коробка, и мы долго смотрим на неё, пока не догоняем. Очевидно, свалилась с чьего-то грузовика.
Теперь я начинаю дрожать. Если бы мы были в машине, то столкнулись бы с ней, или пришлось бы скатиться в канаву.
Мы заезжаем в небольшой городок по виду так похожий на те, что бывают в Айове. Везде растёт высокая кукуруза, а воздух густо пахнет удобрениями. Мы ставим машины на стоянку и заходим в огромный старый дом с высоченными потолками. К пиву я заказываю всевозможные закуски, какие только у них есть, и у нас получился второй завтрак из арахисовых орешков, воздушной кукурузы, сухих крендельков, посыпанных солью, картофельных чипсов, снетков, какой-то вялено-копчёной рыбы с кучей мелких костей в ней, перчиков, жареной картошки, пивных орешков, мясного паштета, корки свиного сала, кунжутных крекеров с какой-то добавкой, которую мне не удаётся определить по вкусу.
Сильвия произносит: “ Мне до сих пор дурно.”
Она почему-то подумала, что картонная коробка — это наш мотоцикл, который катится и переваливается по шоссе.
10
За долиной небо снова ограничено скалами по обе стороны реки, но стоят они теперь гораздо теснее и гораздо ближе к нам, чем были утром. Долина сужается по мере того, как мы приближаемся к истокам реки.
Мы также подошли к начальной точке того, что обсуждается, и теперь, наконец, можно начинать разговор об отходе Федра от главного течения рационального мышления в погоне за призраком рациональности как таковой.
Есть отрывок, который он перечитывал и повторял про себя так много раз, что он сохранился целиком. Он начинается так:
В храме знаний есть много приделов… и те, кто обитают там, так же разнообразны, как и мотивы, которые привели их туда.
Многие идут в науку из радостного чувства высшей интеллектуальной силы; наука — это для них особый спорт, к которому они обращаются за живым опытом и удовлетворением амбиции; в этом же храме есть много таких, кто положил продукт своего ума на этот алтарь из чисто утилитарных соображений. Если бы появился ангел божий и изгнал людей этих двух категорий из храма, то в нём стало бы гораздо свободнее, но внутри остался бы кое-кто как из прежних, так и из нынешних времён… Если бы только что изгнанные типы были там единственными, то храма больше не было бы, как нет дерева, состоящего из одних жуков древоточцев… те же, кто угодили ангелу… какие-то все странные, необщительные, одинокие личности, они гораздо меньше походят друг на друга, чем орды отверженных.
Что привело их в храм… тут нет однозначного ответа… стремление уйти от повседневной жизни с её болезненной грубостью и безнадёжной рутиной, от пут своих собственных переменчивых желаний. Изящно закалённая натура стремится убежать от её шумного тесного окружения в науку горных вершин, где взор свободно блуждает по тихому чистому воздуху и с любовью замечает покойные контуры, построенные очевидно навечно.
Это отрывок из речи, произнесённой в 1918 году молодым немецким учёным по имени Альберт Эйнштейн.
Федр закончил первый год университетской учёбы в возрасте пятнадцати лет. Уже тогда полем его деятельности была биохимия, и он собирался специализироваться на стыке органического и неорганического миров, который теперь известен под названием молекулярной биологии. Но он не считал это карьерой для своего собственного выдвижения. Он был ещё очень молод, и это у него было в некотором роде благородной идеалистической целью.
Состояние ума, которое даёт человеку силы выполнять такого рода работу, сходно с чувствами набожного человека или влюблённого. Повседневные усилия возникают не из преднамеренных желаний или программы, а исходят прямо из сердца.
Если бы Федр пошёл в науку ради амбиций или по утилитарным соображениям, то, возможно, ему бы и в голову не пришло задаваться вопросами о природе научной гипотезы целостной самой по себе. Но он стал задавать их, и ответы его не удовлетворили.
Формирование гипотез — самая таинственная из всех категорий научного метода. Никто не ведает, откуда они возникают. Человек сидит где-то, занимается своим делом, и вдруг — озарение! — он понял нечто, чего не понимал раньше. Пока гипотеза не проверена, она не является истиной. Ибо опыт — не её источник. Её источник находится где-то в другом месте.
Эйнштейн говорил:
“Наиболее подходящим для себя способом человек стремится создать себе упрощённую и понятную картину мира. Затем он пытается в некоторой степени подменить своим космосом мир опыта и таким образом преодолеть его… Он делает этот космос и его сооружение ключевым моментом своей эмоциональной жизни, чтобы таким путём обрести мир и спокойствие, которого не может найти в тесном водовороте своего личного опыта… Высшая цель… состоит в том, чтобы добраться до этих универсальных элементарных законов, по которым простой дедукцией можно построить этот космос. К этим законам нет логического пути, только интуиция на основе систематического понимания опыта поможет добраться до них…
Интуиция? Сочувствие? Странные слова для истоков научного знания.
Ученый меньшего в сравнении с Эйнштейном масштаба мог бы сказать: “Но научные знания исходят из природы. Природа поставляет гипотезы.” Эйнштейн понял, что природа этого не делает. Природа предоставляет только экспериментальные данные.
Менее крупный учёный сказал бы: “Ну тогда гипотезы выдвигает человек.” Но Эйнштейн отрицал и это. “Никто, — говорил он, — из тех, кто по настоящему занимался этим вопросом, не отрицает, что на практике исключительно мир явлений определяет теоретическую систему, несмотря на то, что между явлениями и их теоретическими принципами нет теоретического моста.”
Прорыв у Федра случился тогда, когда в результате лабораторного опыта он заинтересовался гипотезами как таковыми. Он вновь и вновь замечал в своей лабораторной деятельности: то, что казалось самой трудной частью научной работы, придумывание гипотез, неизменно оказывалось самым лёгким. Казалось, что их подсказывает сам акт формальной записи всего точно и ясно. По мере того, как он экспериментальным путём опробовал гипотезу номер один, на ум приходил поток других гипотез, и пока он испытывал их, возникали всё новые и новые. Когда он проверял их, появлялось всё больше и больше новых, пока не стало мучительно очевидно, что по мере проверки гипотез и их исключения число их не убывает. Чем дальше он шёл, тем больше их становилось.
Вначале это показалось ему забавным. Он сочинил даже закон, в котором был юмор законов Паркинсона: “Число рациональных гипотез, которые могут объяснить любое данное явление — бесконечно”. Ему льстило то, что гипотезы у него никогда не иссякают. Даже когда его экспериментальная работа казалось заводила в совершенный тупик, он знал, что если посидеть и позаниматься ею достаточно долго, то абсолютно точно возникнет ещё одна гипотеза. Так выходило всегда. И только несколько месяцев спустя после создания этого закона он начал сомневаться в истинности юмора или его пользы.
Если это так, то закон этот весьма немаловажен в научном мышлении. Он совершенно нигилистичен. Он представляет собой катастрофическое логическое опровержение общей действенности всего научного метода!
Если цель научного метода состоит в отборе гипотез из великого их множества, и если число гипотез растёт быстрее, чем может обработать экспериментальный метод, то тогда ясно, что все гипотезы никогда не проверить. И если всех гипотез проверить нельзя, то результаты любого эксперимента неоднозначны, и весь научный метод не достигает цели об установлении доказанного знания.