Воскресший, или Полтора года в аду - Петухов Юрий Дмитриевич. Страница 13
— Убейте меня! — завопил я тогда диким голосом. — Убейте сразу! Чего молчите?! Чего уставились?! Не хочу больше жить!!!
Только сатанинские чудовища эти молчат — ни звука, ни слова, ни рыка. Ждут чего-то. Я не могу понять чего! Да, именно тогда я усек, что это не какой-то там загробный мир из книжек и газет, а самый настоящий, единственный настоящий мир и есть! Что придуманный мир был там наверху, на земле, черт бы ее побрал! Там все будто в тумане, там всякая дрянь ползает вокруг тебя, ходит, бурчит, вопит, гадит и подличает, а все одно — как в тумане! А тут все такое, будто у тебя тыща глаз и миллион ушей все до яри и рези, будто на глаза по лупе нацепили… нет, не описать.
Я ж на этих чудищ из грязи и вони косяка давлю, чуть веко отодрал — а каждую ослепительную чешуйку вижу, будто насквозь — и все в отдельности, и все сразу.
Страшно! Жутко! Это не призраки, не тени! Не мифы там всякие! Живые, страшенные, глазищами прожигают… А главный — дьявол: из пасти смрадный дым валит, а клычища сияют бриллиантовые — миллиардами искр искрятся, такими хоть рельсы грызи, хоть броню танковую — знатные зубы, куда там акулам…
Лежу, как под рентгеном, чую — насквозь прощупывают, просвечивают до донышка. Это что ж — и есть Судилище, что ли?! И чего судить, зачем?! Сам знаю, гад я! Подонок и сволочь! Ну так бейте, сволочи, режьте, скоты, рвите в клочья! Чего выжидаете, суки?!
И вдруг не извне, а в самих ушах пророкотало чугунным драем:
— Хочешь обратно?
Ополоумел я от неожиданности.
Просипел еле слышно:
— Хочу! Очень хочу!!!
Про все позабыл. Разум совсем потерял. Ведь ни усмешки, ни намека! На полном серьезе! Душа-то размякла сразу, сердце наружу выскочило, аж в груди моей измученной пусто стало.
— Хочу-у-у…
— Вот и хорошо, поможем твоему горю. Ну-ка!
Самый маленький из них, что слева последним стоял, лапу тянуть начал — медленно, лениво так, — а лапа тянется, все длиннее становится. Изумрудный коготь на пальце огнем горит, я от него глаз оторвать не могу, весь дрожу, от слабости потом обливаюсь, в башке надежда воробышком бьется: а вдруг, а вдруг, а вдруг… И тогда я почувствовал силищу, что была в той лапе. Вонзился коготь прямо под ребро мне, со спины. Да как кидануло меня вверх — взвыл от боли и неожиданности, думал улечу в мрак от сияния синего, от огня бесовского. Но не улетел, а наоборот — вниз пошел, да на выставленный этим чудовищем коготь и сел, будто на кол! Как не разодрало, не знаю. В глазах потемнело, вот-вот острие когтя из глотки вылезет наружу, прожгло всего адской болью.
— Хочешь? Поможем! — вновь проскрипело в голове.
И понесло меня с неудержимой скоростью и силой вверх. Ручища у этого гада, наверное, безразмерная. Там вообще все иное, непонятное, только я вверх столько пронесся-пролетел, что по расстоянию мог бы пять раз до Луны донестись, сквозь какие-то слои черные, кровавые, голубые, ослепительно белые меня несло, я эти слои будто нож масло протыкал, кто-то со всех сторон стонал, вопил, визжал, ругался, хохотал безумно, рыдал, сипел… а меня несло вверх. И прожигал меня коготь изнутри так, будто он раскален в доменной печи был. Последний удар запомнил отлично, аж череп мой сплющило, аж глаза лопнули и растеклись — это я тогда сразу просек: плиту пробил, ту самую, что меня наверх из земли не пускала! Пробил… и вынесло меня вдруг на свет Божий! Вознесло над землею. И увидал я сверху то самое старенькое кладбище, на котором меня зарыли. Под самыми ногами — развороченная, изуродованная могила моя, дырища в ней черная, жуткая… но никакой лапы не видно, только воздух плавится, в дрожащие жгуты свивается. Вот тут меня вдруг слезой прошибло, тут вдруг поверилось — конец! конец всем мукам! отпустили! отпустили меня, ублюдка поганого, волчищу позорного, гаденыша вонючего, помучили всласть, в стократ за все свершенное — и отпустили. Сейчас вот на земелюшку серую опущуся, да пойду себе, куда глаза глядят, пойду… И только тогда заметил я людишек внизу: трех старух древних, инвалида какого-то поддатенького, парнишку с лопатой и девочку лет трех. И все на меня глядят, зенки растопырили, зрачки у каждого во весь глаз, от страху обомлели, бабки украдкой крестятся, парнишка лопатою прикрылся, оробел. И не выдержал я, распсиховался:
— Чего уставились! — закричал. — Вы друг на дружку глядите! Чего на меня-то выпялились, я чего вам — не такой, что ли?!
Две старухи сразу шмякнулись. Инвалид головой трясет, за наваждение пьяное меня принимает. Парень белый, как мел. Только девчушка не боится.
И чую, как вниз опускаюсь, на землю, как коготь из зада моего выскакивает, как ноги опору нащупывают, песок сыпучий. Все! Все!! Все!!! Простили! Отпустили! Даже заорал как оглашенный:
— Отпустили! Все-е-е!!!
Грохнулся на четвереньки. А под ногами не только песок, а и грязища я в нее, в глинищу мокрую, оскальзываюсь, падаю, а сам хохочу. И вижу себя непотребного: голого совершенно, всего в кровище, грязи, гное, струпьях, коросте, израненного, в незаживающих шрамах и увечьях… Только на все наплевать! Земля! Свобода! Воля! Жизнь!!! И вскочил я на четвереньки, потом на ноги, парня с лопатой одним ударом в его белую рожу с ног сшиб, бабку ногой отпихнул, побежал к ограде, к выходу с кладбища. Бегу, падаю, то на трех конечностях хиляю, то на всех четырех, то на ноги встаю.
— Прочь! Прочь с дороги! — ору. — Поубиваю, суки!
А мне ж никто и не препятствует. Никто и не пытается меня удержать. Последние метры ползком полз — в луже, в месиве кладбищенском, видно, дожди тут шли, все размыли. И до того уже поверил в свободу, что землю лизал языком, губами целовал, листья жрал, давился, и полз, полз… у калитки приподнялся, на ограду навалился всем телом, мокрый, холодный, но счастливый, вывалился наружу.
— Все-е-е!!! Воля! Свобода! Жизнь!!!
А сам чую, что будто мне чего-то мешает. Совсем не много, но мешает. Оглянулся назад — а там, вокруг щиколотки, коготок бледненький, слабенький обвивается, а от него какая-то тонюсенькая розовенькая кишочка тянется, как червь дождевой, только длиннющий-длиннющий… Я глаза поднял чуть выше… А там!!! Метрах в сорока от меня та самая девчушка стоит с раскрытым ротиком. Только глаза у нее совсем не детские, не ее глаза. А красные раскаленные угли, как у того дьявола из преисподней. И прожигает меня глазами насквозь. И молчит. А коготок — дерг! дерг! И обратно тянет. На кладбище!
Вот тут и взвыл я бессловесно. Как собака, с которой шкуру живьем сдирают. А сам рвусь наружу. Не могу поверить, что все кончилось. А коготок — дерг! дерг! А глазища жгут! А червь тянет!
— Простите! Простите! — взмолился я тогда. — За что-о-о?!
И вот на глазах у всех этих старух, у инвалида, парня трусливого меня назад потянуло к могиле моей, к дыре разверзтой, к пропасти черной.
Червь розовый накручивается мне на ногу, обвивается вокруг икры, сжимается и разжимается, как удав, заглатывающий свинью — и тянет, тянет. А я оторваться от страшных глазищ той девчушки не могу. Сам понимаю, что это в нее сейчас дьявол вселился, это он на меня глядит и торжествует. А по коже мороз! И такое отчаяние, что хуже боли и пыток! Уже тогда меня по самую шею в могильную дыру втянуло, засипел я, зарыдал:
— Простите-е-е!!!
На минуту перестало вниз тянуть. Рванулся опять, все ногти о края дырищи ободрал, цепляюсь, все надеюсь на что-то. Кричу старухам:
— Чего стоите! Перекрестите меня! Свечки там за меня поставьте! Оглохли, что ли!!!
А они руки поднять боятся. Глядят — но без жалости, без сострадания, а лишь губы кривя, брезгуя и страшась. И девчонка та губку скривила, но по-другому, это в ней бес так смеялся, а глаза того беса были серьезные, злые. Вот тогда-то я и начал опять вверх, на волю подаваться, хватка червя этого с коготком ослабла вдруг, я и рванул, уже на локтях над могилой стал приподниматься. Да тут парень с места сорвался.
— Чего стоите! Лезет мертвяк! Бей его!!!
И набросился на меня со своей лопатой, начал по голове молотить. С размаху — хрясь! Еще — хрясь! Да не плашмя — ребром! Острием! Кровищей мне сразу глаза залило. Но я к боли-то уже привычный, терплю — наверх рвусь. А он лупит и лупит!