Воскресший, или Полтора года в аду - Петухов Юрий Дмитриевич. Страница 27

Один вызверился на меня, не бросая своего дела.

— Уходы, твар! — зашипел он.

— Прырэж его! — злобно сказал другой,

Девка ничего не сказала, у нее рот был занят.

Я руки не успел вскинуть, как первый саданул мне под ребро ножом — боль пронзила сердце. Я мог бы убить его, разорвать на части. Но колдовская сила бросила меня вперед — ломая кусты, хрипя, крича и дико матерясь, я носорогом попер вперед. Я уже знал, что надо идти в самый центр. Но как?! Это же Москва! Это не Хренореченск какой-нибудь вшивый, где по ночам души живой не встретишь! Боль прошла, рану под ребром затянуло. Но душа ныла и стонала.

— Сапсэм бэшэный! — донеслось мне в спину.

Мне было плевать на гастролеров. Я хотел обратно в ад. В преисподнюю!

Но колдун был сильнее меня. Лишь на очень короткий миг мне удалось вырваться из его власти. У какой-то сарайной будки, почти у вокзала валялся забулдыга. Я прыгнул на него рысью, в мгновение ока вытряхнул его из пиджака и штанов, ухватил за волосы и с размаху долбанул мордой о бетонную стену, чтоб не вопил, не подымал шума. И снова меня бросило вперед. Я не мог даже одеться, я тащил эти лохмотья в руках. И на меня озирались люди.

Казанский! Это был Казанский вокзал — скопище убийц, проституток, воров, сифилитиков, всяких прочих гадов. Три бана! Три вокзала! Гнойная язва разлагающегося трупа, который все еще по привычке называли Москвой.

— Эй, красавчик, погоди! — с идиотским, пьяным хохотом окликнула меня седая патлатая старуха, которую два беспризорника лет по одиннадцати, лапая и оголяя, тащили в темень, к забору.

— Муж-жшына-а-а, ну иди ко мне, ну поучи этих щеглят, мать их, они всю изорвут, изомнут, а толку от них… и-эх!

А один гаденыш обернулся, плюнул, да так сильно и метко, что я еле увернулся. Бог с ним! Тянет. Страшно тянет куда-то. Пиджачишко драный и вонючий я набросил на голое тело. А со штанами долго провозился, три раза падал, подымался… а вокруг, у стен, по всему вокзалу валялись какие-то ублюдки — грязные, избитые, опухшие, издыхающие, завшивленные, гадящие прямо под себя, и мужики, и бабы, и старики, и старухи… будто вся шваль, вся рвань и погань со всей Расеи-матушки собралась тут на шабаш. Раньше мне такого видеть не доводилось, раньше всю эту сволочь держали в приемниках и психушках, в богадельнях и на зонах, Я еще не знал тогда, что наступила демократия, что бездомных и бесхозных больных повышвыривали отовсюду, бросили подыхать. Это потом я просек, что зажравшимся богатеям надо видеть, как они богаты, что эта нищета и рвань, по которой они разъезжают на мерседесах, оттеняет их роскошь. Им бы всю Россию положить вот так, издыхающей, завшивленной, в отрепьях и дерьме… а самим сверху, в белых смокингах! Только мне лапшу на уши не навешаешь, я-то знаю, настоящее дерьмо, гнусное и вонючее, это они сами и есть!

Меня несло вперед. И никто не обращал на меня внимания, я почти не выделялся среди этих полуживых ублюдков, полумертвых алкашей и наркотов. Отъезжающие, приезжающие не глядели на бомжей, воротили рыла, перешагивали через этих дохляков… И кого было больше на Казанском и по всей площади, не знаю.

Только меня волокло в центр.

Меня аж трясло всего. А в голове глухо стучало: Арбат, Арбат, Арбат! Я уже представил себе старую мощеную улочку, на которой когда-то гулевал с корешами, сорил хрустами — просаживал в кабаках за ночь годовую зарплату академика. Тогда это были денежки! Тогда зажравшейся валютной сволочи почти не было, и какой-нибудь суке могли бросить под подол тыщу деревянных, но тыщу баксов… никогда! Дважды ко мне подваливали какие- то крутые фраера, но не доходили, носы морщили, отворачивались — понятненько, трупной падалью несет, а кому охота в падали ковыряться. Безумная столетняя старуха с бельмами на глазах и седой щетиной совала в нос флакон одеколону, шипела чего-то. Отмахнулся. Менты на меня даже не глядели, у этих глазок наметанный, они знают — с кого можно чего-то поиметь, им всякие болтающиеся туда-сюда мертвяки в рваных моченых штанах не нужны.

Попер прямо через газон. А там табор цыган, да каких-то убогих, нищих, злобных. Мальчишки меня камнями обкидали, заплевали. Через весь город пер пехом, все больше по закоулкам, дворами грязными и погаными. Дикая Москва была, жуткая, будто война по ней прошлась, не такой я ее помнил, не такой — была логовом всякой мрази, а стала выгребной ямой у холерного барака. И все сердце щемило, слезы с глаз не сходили: ведь наверху я! среди живых! на белом свете! и не пытает меня всякая сволочь дьявольская! Дышу! Живу!

А вынесло меня почему-то не на старый Арбат. А на Калининский. Из дворов, из тьмы-тьмущей зырился я на свет и огни, на машины редкие, на фонари. А когда подволокло меня силой колдуна к одному небоскребу, все понял сюда надо!

И сразу вся спешка прошла. Сразу мозг прояснился. Дрожь пропала в теле, мышцы мои мертвяцкие силищей сатанинской налились. А в мозгу вдруг голос прозвучал:

«Ты слышишь меня, раб!»

А я вслух как заору от неожиданности:

— Слышу!

И прожгло меня так, что повалился на землю, скрючился.

«Не ори, гнида! За то, что добрался без происшествий, хвалю. Теперь все от тебя зависит, даю тебе кусок воли! Но все равно по моей наколке пойдешь, и все тебе будет открываться по ходу дела»..

«Ничего не понимаю»! — подумалось мне тогда резко, зло.

«Тебе и не надо понимать! Иди! Иди, раб! Я с тобой! Я твой владыка и бог! А ты мой раб, ты зомби! Иди!!!»

Огляделся я — дом непростой, тут всякие бугры живут, с ними связываться хреново, это я по опыту знал, будут искать, будут выслеживать до последнего гроша государственного. Уж кому, как не мне знать — сколько душ простых смертных загубил, сколько одних баб поизвел — ни хрена никто никогда не дергался, бумагу только переводили. А было дело как-то девицу одну пригрел да остудил потом за ночку-то всего, а она внучатая племянница или племянчитая внучка, хер ее знает, какому-то тузу кэгэбэшному была, так всю Россию перевернули, два года на нее вся система работала, семерых под вышак подвели и спровадили с бела света, до меня чудом не дотянулись, в Дагестан ушел, в горы к кунакам, привел им двух девчонок лет по десять, скраденных в станице, отдал нетронутых, так они меня полтора года в горах таили-кормили, а туда ни одна сука не рыпается, этих ребят даже кэгэбэшники тронуть, да чего там тронуть, пощупать боятся! Ушел, короче! А вот сейчас удастся ли уйти?

Подъезд непростой. В такой запросто не пустят. А это еще кто? Четыре мерса по бокам и «девятка». И в двух свет вдруг зажегся. У меня чутье — неспроста.

Вываливают из двух мерсов два паренька, крутоплечие, качки, небось. И ко мне. А сами спали до того, наверное, я их потревожил.

— Чего надо, падаль?!

Эх, круто начинают, думаю. А сам на переговорники гляжу, у каждого на шее болтаются «уоки-токи». Ежели каша заварится, они сходу наверх настучат. Но эти пареньки не из органов, это стая, приблатненные, шакалы, фраера! Злоба во мне накипала вулканом, я вообще бешенным всегда был, думаю, сейчас их рвать учну: зубами и когтями.

А другой мне:

— Вали отсюда!

— Ща, — говорю им тихо, — ща отвалю, щеглы! — А краем глаза вижу в мерсах еще кто-то шевелится, тут их много, это охрана, побудил я их, сучар. Но отступать мне злая воля моего хозяина не дает. Уж очень ему что-то понадобилось в этом доме. Но что?! Золото? Бриллианты? Доллары?!

Вытянул я лапу когтистую, да и содрал левому челюсть вместе с переговорником — он так и осел, захрипел. А другому в грудь просто ткнул костяшкой ребра у него захрустели, осколки их, небось, в сердце впились, в легкие… таких ударов им не раздавали еще, пускай знают, что не с живыми сосунками дело имеют, пускай хоть эти щеглята уважают.

— Полежите, отдохните малость! — шепчу.

И начало меня вдруг бросать, бить, подкидывать, толкать. Я понять ни черта не могу. А кровища черная из меня хлещет ключами. А это из мерсов, двери приоткрыли и лупят в меня в пять стволов. Да глушители такие — ни звука, ни хлопка. Крутые мужички!