Земля шорохов - Даррелл Джеральд. Страница 35
– Это удивительно хорошо,– сказал я,– вы должны с ними что-то сделать.
– Вы так думаете? – с сомнением спросил он, глядя на рисунки.– Я послал несколько штук директору музея в Кордобе, и они понравились ему. Он сказал, что из них можно составить небольшую книгу, когда их накопится достаточно, но я сомневаюсь в этом. Я знаю, как дорого обходится такое издание.
– Я знаком с руководителями музея в Буэнос-Айресе,– сказал я.– Я поговорю с ними о вас. Я ничего не гарантирую, но, возможно, они окажут вам помощь.
– Это было бы чудесно,– сказал он. Глаза его блестели.
– Скажите,– спросил я,– вам нравится работа на лесопилке?
– Нравится? – недоверчиво переспросил он.– Нравится моя работа? Сеньор, она выматывает мне душу. Но мне надо на что-то жить. Я экономлю, и у меня еще остается немного денег на краски. Я коплю деньги на покупку небольшой кинокамеры, потому что как бы ни был искусен художник, есть у птиц некоторые повадки, которые можно запечатлеть только на пленке. Но кинокамеры очень дороги, и я боюсь, что пройдет много времени, пока я смогу себе позволить такую покупку.
Он почти целый час торопливо и энергично рассказывал мне, что он сделал и что еще надеется сделать. Мне приходилось напоминать себе, что передо мной человек, который работает на лесопилке. Если бы я разыскал Коко где-нибудь на окраине Буэнос-Айреса, это не было бы удивительным, но встретить его здесь, в этом глухом углу, было все равно что встретить единорога на Пикадилли. Он рассказывал о своих материальных затруднениях, но ни в словах его, ни в голосе не было даже намека на просьбу о помощи, он просто с наивностью ребенка делился своими затруднениями с человеком, который поймет его и разберется в его заботах. Я, скорее всего, казался ему миллионером, и все же я знал, что стоит мне предложить ему деньги, и я перестану быть его другом и превращусь, как и жители деревни, в человека, который ничего не понимает. Самое большее, что я мог для него сделать,– это обещать поговорить с руководителями музея в Буэнос-Айресе (ведь хорошие рисовальщики птиц встречаются нечасто), дать ему свою визитную карточку и сказать, что если ему надо купить в Англии что-нибудь такое, чего нельзя приобрести в Аргентине, то пусть он даст мне знать, и я вышлю ему все, что потребуется. Когда, наконец, Луна вернулся и пришло время уезжать, Коко попрощался со мной, как ребенок, которому дали поиграть новой игрушкой и тут же отняли ее. Он стоял посреди пыльной улицы, глядя вслед машине, и все время переворачивал мою визитную карточку, словно это был какой-то талисман.
К сожалению, по дороге в Буэнос-Айрес я потерял адрес Коко, а обнаружил эту потерю уже в Англии. Но у Коко был мой адрес, и я думал, что он напишет мне и попросит выслать ему какую-нибудь книгу о птицах или рисунки. Но я так и не получил ни строчки. Тогда я сам написал ему открытку. Я послал ее в Калилегуа Чарлзу, а тот отвез ее Коко. После этого Коко написал мне очаровательное письмо, в котором он извинялся за свое слабое знание английского языка и выражал надежду, что понемногу овладеет им лучше. Он сообщал мне новости о своих птицах и рисунках. Но ни одной просьбы в письме не было. Рискуя обидеть его, я послал ему книги, которые, по моему мнению, должны были сослужить ему добрую службу. И теперь, когда я ропщу на судьбу, когда прихожу в раздражение оттого, что не могу позволить себе приобрести новое животное, купить новую книгу или приспособление для своей камеры, я вспоминаю Коко, который в своем маленьком кабинете много работает примитивными инструментами и без денег. Это оказывает на меня благотворное влияние.
Когда мы возвращались в Калилегуа, Луна спросил меня, что я думаю о Коко, которого все в деревне считают loco, и я ответил, что, по-моему, Коко – это самый здравомыслящий человек из всех, кого я знаю, и, безусловно, один из самых выдающихся. Я надеюсь, что когда-нибудь мне выпадет честь встретиться с ним вновь.
Потом мы остановились ненадолго в другой деревне, где, по сведениям Луны, было какое-то животное. К моей радости, это оказался совершенно взрослый самец пекари, до смешного ручной и отличная пара для Хуаниты. Кстати, его бывший хозяин называл его Хуаном. Мы посадили взволнованно хрюкавшего пекари в багажник и с триумфом вернулись в Калилегуа. Однако Хуан был такой большой и неуклюжий, что я боялся, как бы он ненароком не причинил вреда маленькой хрупкой Хуаните. Поэтому я посадил их в разные клетки и собирался выдерживать так до тех пор, пока Хуанита не подрастет. Но они тянулись друг к другу носами через решетки и, по-видимому, нравились друг другу, так что я надеялся устроить в конце концов счастливый брак.
Итак, наконец пришел день, когда мне надо было покидать Калилегуа. Мне нисколько не хотелось уезжать, потому что здесь все были добры ко мне, и даже слишком. Джоан и Чарлз, Хельмут и Эдна, человек-соловей Луна – все разрешали мне, абсолютно незнакомому человеку, вторгаться в их жизнь, нарушать заведенные порядки. Они изливали на меня море доброты и делали все возможное, чтобы помочь мне в работе. Я ведь был им совершенно чужим человеком, но их доброта ко мне была так велика, что уже через несколько часов пребывания в Калилегуа я чувствовал себя свободно, словно жил здесь долгие годы.
Моя предстоящая поездка на первых этапах была несколько сложновата. Мне надо было доставить свою коллекцию по небольшой железнодорожной ветке из Калилегуа в ближайший крупный город, а там перегрузить ее на буэнос-айресский поезд. Чарлз, который понимал, как меня беспокоит эта пересадка, настаивал на том, чтобы Луна поехал до места пересадки со мною вместе. Сам он с Хельмутом и Эдной (Джоан еще не поправилась) намеревался поехать туда на машине, чтобы встретить нас и устранить с моей дороги все препятствия. Я не хотел причинять им столько беспокойства, но они отвергли мои протесты, а Эдна заявила, что если ей не разрешат проводить меня, то она не даст мне больше ни капли джина. Эта страшная угроза окончательно сломила мое сопротивление.
Итак, в день моего отъезда утром к дому Чарлза подъехал трактор с громадным плоским прицепом. Мы погрузили на него клетки с животными и поехали на станцию. Здесь мы сложили клетки на перроне и стали ждать поезда. Когда я посмотрел на рельсы, настроение у меня упало. Их не меняли уже много лет, и они пришли в весьма плачевное состояние. Кое-где под тяжестью поездов рельсы вместе со шпалами ушли так глубоко в землю, что их совсем не было видно, а на полотне дороги повсюду росло столько кустиков и травы, что трудно было различить, где начинается железная дорога и где кончается поле. Я сказал Чарлзу, что если поезд будет идти со скоростью более пяти миль в час, то нас неминуемо ждет самое сенсационное крушение двадцатого века.
– Это еще ничего,– успокоил меня Чарлз,– другие участки куда хуже.
– Я боялся лететь в том самолете, который доставил меня сюда,– сказал я,– но это уже чистое самоубийство. Эти рельсы даже нельзя назвать железной дорогой, они извиваются, как две пьяные змеи.
– Ну, до сих пор у нас никаких происшествий не было,–сказал Чарлз. Тем мне и пришлось утешиться.
Наконец появился поезд. Он оказался таким потрясающим, что все мысли о плохом состоянии пути вылетели у меня из головы. Его деревянные вагоны словно приехали из старого фильма о Диком Западе. Но особенно великолепен был паровоз, ужасно старый, с большущим скотосбрасывателем впереди. Но кого-то, видно, не удовлетворила его архаическая внешность, и поэтому паровоз решили немного украсить, придав ему при помощи листов железа обтекаемую форму и разрисовав его широкими оранжевыми, желтыми и алыми полосами. Это был, по меньшей мере, самый веселый поезд из всех, которые я когда-либо видел; у него был такой вид, словно он только что приехал с карнавала. Он мчался к нам с великолепной скоростью – двадцать миль в час, ревя и скрежеща тормозами. Паровоз подлетел к станции и гордо выпустил огромное облако черного едкого дыма. Мы с Луной затолкали клетки в багажное отделение, заняли свои места на деревянных лавках соседнего вагона, и поезд, дергаясь и сотрясаясь, тронулся.