Дом аптекаря - Мэтьюс Эдриан. Страница 5
— А часы?
— Не знаю. Либо символ — текучесть времени, он ждет, пока она проснется, либо ничего, просто предмет интерьера. Натуралистическая деталь. Стоп. Посмотри! Как странно! У них только одна стрелка.
Секунду-другую они молчали.
— В ней есть что-то непонятное, неясное, — продолжила Рут. — Она какая-то нескладная. Картины такого типа должны рассказывать историю. Эта не рассказывает. Она как будто о чем-то умалчивает, что-то скрывает. Даже композиция плохая.
— Не такая уж она и плохая, — не согласился Майлс. — Нет обычной симметрии, сбалансированности, декорума. Нет художественности. Она современная. Понимаешь, что я хочу сказать? Она… несерьезная, как будто написана случайно, без смысла. Срез жизни. В рамке все не помещается.
Рут рассмеялась и кивнула:
— Верно! Думаешь, подделка?
— Не исключаю.
— Она нетипична для восемнадцатого века. Не офранцуженная… как у Корнелиса Трооста или Хендрика Кьюна. Помнишь его садовые сцены?
— А уж Ян ван Хойсун наверняка бы фыркнул, увидев эти цветы. Слишком простенько. Слишком натурально. Беспорядочно.
— Тем не менее, — заключила Рут, — если это не подделка, то мы имеем дело с настоящим продуктом декаданса.
— Согласен. Подлые времена. Времена Перегрина Пикля.
— Кого?
— Перегрина Пикля. Героя романа Смоллетта. Приезжает в Амстердам, шатается по докам и борделям. Ходит по танцулькам. Покуривает травку в дымных кофейнях, где его едва не выворачивает наизнанку. И заканчивает тем, что проводит ночь с французской шлюхой. Не самые славные деньки Голландской республики…
— Зато веселые. По-моему, звучит довольно современно.
— Правда? Ты согласна? — Он с интересом посмотрел на нее. — Plus ça change… [2] Похоже, дорогуша, мы с тобой бываем в одних и тех же злачных местах. Удивительно, что до сих пор не сошлись в страстном танце под знойным ночным небом.
Рут скорчила гримасу и снова посмотрела на картину. Смысл ее ускользал, не давался. Дерзкая, вызывающая, неподдающаяся.
— Послушай, Майлс, я бы хотела узнать об этом ван дер Хейдене. Где это можно сделать?
— Спроси что-нибудь полегче. Посмотрим в музейных архивах, ладно?
— Сейчас?
Вместо ответа он постучал по часам.
— Да, верно, ладно. Это не уйдет.
Они надели пальто и вышли из музея.
Рут повернула колесики замка, набирая нужную комбинацию, чтобы взять велосипед — пять… два… один… — и молча зашагала с англичанином вдоль замерзшего канала и дальше по Ветерингшанс.
На девственно-белом снежном одеяле, покрывавшем маленький сад возле Казино, стояла одинокая цапля. Они остановились и стояли, любуясь ею, пока птица не взъерошила перья и сдержанно, как скромница, не двинулась прочь.
Мысленно Рут была не здесь.
Образ стоящего у окна мужчины на картине восемнадцатого века не оставлял ее. То, как он повернулся спиной. То, как прислонился к оконной раме — уныло, апатично, безвольно. То, как эти детали говорили с ней. Теперь она знала, почему фигура так тронула ее, какие чувства задела. Мужчина на картине напомнил о Маартене. О его несчастной, безутешной душе, той его части, которая всегда отворачивалась. Ближе к концу он нередко вот так же стоял у окна, прислонившись к раме, сцепив руки за спиной, и она не знала, закрыты или открыты у него глаза, не знала, как подойти, не знала, смогут ли они когда-нибудь быть так же близки, как раньше.
Цапля ушла, и они двинулись дальше.
— Вот что, — сказал Майлс, — расскажи-ка мне о своем новом велосипедном звонке.
Глава третья
На следующее утро, в субботу, Рут обнаружила, что у нее пробито переднее колесо. Она оставила велосипед в мастерской и зашла за Жожо в кафе, где они обычно встречались. Оттуда до дома на канале Энтреподкок, к северу от парка Артис, где жили родители Маартена, было совсем недалеко.
Семья Жожо приехала в Голландию из Ганы через Суринам. Из бывшей южноамериканской колонии они эмигрировали в 1975-м. Смуглая кожа, черные обсидиановые глаза и заплетенные в африканские косички волосы в сочетании с аккуратной, компактной фигуркой делали ее похожей на девочку-гимнастку. Говорила она быстро, с акцентом — не говорила, а тараторила, как будто сама не придавала сказанному никакого значения и только спешила как можно скорее выболтать то, что есть, и закончить. Пока они шли, Жожо смотрела по большей части себе под ноги, лишь иногда бросая на Рут осторожные взгляды, словно оценивая ее настроение и наблюдая за реакциями.
Когда за год до несчастья между Рут и Маартеном все закончилось, она нашла для него Жожо. Заметила ее в индонезийском ресторанчике, где та работала официанткой, познакомилась, а потом презентовала бывшему. Преподнесла как прощальный подарок. В Жожо Рут понравились сообразительность, открытость и чувство юмора. Были, конечно, и недостатки: некая темная, как тень вуду, сторона, уязвимость и хрупкость, проявляющиеся в настороженности, склонности, иногда граничащей с паранойей, занимать оборонительную позицию, в вызывающей беспокойство тенденции воспринимать все слишком буквально. Но Рут надеялась, что Маартен сможет сделать ее жизнь светлее и легче. В этом смысле он был нужен ей так же, как и она ему. В то время Жожо много и напряженно училась, стремясь стать социальным работником, но семейную жизнь и работу совместить невозможно. Рут рассчитывала, что Жожо будет обожать Маартена, родит ему детей. Ровные, легкие, свободные от интеллектуального конфликта отношения. Брак, основанный на безыскусной, несуетной любви. Никому и в голову не пришло, что это подстроила Рут. Ей нравилось, как все обернулось, как благородно и по-доброму она рассталась с ним. Кто же мог знать, что все закончится трагической поездкой на мотоцикле, после которой в мире стало не на одну, а на двух несчастных больше?
— Понимаешь, эти пилоты все летают и летают над пингвинами, как будто дразнятся. — Жожо пересказывала содержание показанного телевидением документального фильма о Южной Атлантике. — Сначала они летают взад-вперед, заставляя пингвинов поворачивать головы из стороны в сторону, как будто они смотрят теннисный матч. Понимаешь? Потом начинают кружить, и бедняжкам приходится закидывать головы. Неудивительно, что они падают.
— И что же, все попадали?
— Не знаю. Как всегда, на самом интересном месте зазвонил телефон.
— Черт!
Отец Маартена, Лукас Аалдерс, читал в университете лекции по химии. Жил он с женой неподалеку от старого дока Кромхаут, на последнем этаже дома, построенного в девятнадцатом веке и до недавнего времени служившего складом. Открыв дверь на звонок, он пригласил гостей пройти. Большой, лысый, бесформенный, с похожим на женскую грудь без соска двойным подбородком, колыхавшимся каждый раз, когда Лукас говорил или прокашливался.
В комнате их приветствовал веселый электронный голос, бодро выпаливший: «Хо-хо-хо! Веселого Рождества!» Елку еще не убрали, и на ветках покачивались конфетки — золотые и серебряные самородки в ярких, блестящих обертках, — мигали разноцветные огоньки, слали праздничные благословения искрящиеся феи.
Из кухни, вытирая туалетным полотенцем покрасневшие руки, вышла Клара, жена Лукаса. При виде гостей в глазах у нее блеснули слезы. Обняв каждую по очереди, она попросила разуться и подала по паре плоских одноразмерных тапочек вроде тех, которые носят уборщики в офисах. Квартира была просторная, открытой планировки — salle de dame [3] с лакированным паркетом. Мебель в стиле хай-тек — черная кожа и блестящие хромированные трубы — составляла три стороны прямоугольника. Родители расположились на диване, гости — в креслах, друг против друга. Кофейный столик из дымчатого стекла был отполирован до такого состояния, что даже оставленный ненароком отпечаток пальца принимал совершенно нелепые пропорции, превращаясь в предъявленное человечеству обвинение в несовершенстве.