Ветер рвет паутину - Герчик Михаил Наумович. Страница 2
Мама работает швеей-мотористкой на швейной фабрике. Шьет костюмы, пальто, платья. Иногда по вечерам она рассказывает мне о своей фабрике, о какой-то лекальщице Зойке, которая опять сделала не совсем точное лекало, и поэтому забраковали целую партию костюмов. Мама здорово ругает эту Зойку, а потом, словно спохватившись, жалостливо говорит:
— Господи, грех-то какой! Молодая она еще… Только-только школу окончила. Научится.
— Конечно, научится, — солидно подтверждаю я. — Но и вы за ней повнимательнее смотрите. Шутки ли, столько брака!
И мама улыбается снова.
Я очень люблю, когда она улыбается. Тогда у нее на подбородке появляется ямочка и сухие поджатые губы становятся мягкими и добрыми. Когда-то улыбка просто не сходила с ее лица. Но это было давно, до дяди Пети, до того, как я заболел.
Началось все у меня с насморка. Потом заболело горло. Я как раз окончил четвертый класс, и в тот день мы с Костей Ястребовым съели по пять порций мороженого. «Наверно, простыл», — решил я. Назавтра, в воскресенье, мы должны были отправиться всем классом в трехдневный поход в Зеленый бор. Я уложил рюкзак, но встать утром уже не смог: не было сил.
На подоконнике лежал термометр. Я сунул его под мышку — температура была за тридцать девять. Страшно болели голова, горло.
Мама встревоженно щупала мой лоб и клала на него мокрые полотенца. Холодным обручем сдавливало голову.
— Позови доктора, — задыхаясь, сказал я и облизнул пересохшие губы. — Мама, слышишь, позови доктора. Очень больно.
Она, схватила косынку и бросилась к двери. Но у самого порога остановилась.
— Не надо доктора, Сашенька, — отвернувшись к окну, неуверенно сказала она. — Не надо… Это злой дух в тебя вселился. Ты лучше помолись, сынок, и я за тебя помолюсь. Вот тебе и полегчает. Господь бог тебе поможет, а не доктора. Все в воле господней.
Спотыкаясь, она подошла к дивану и упала возле него на колени. Волосы у нее рассыпались по плечам; раскачиваясь взад-вперед, она торопливо забормотала какую-то молитву, время от времени тревожно поглядывая на меня воспаленными глазами.
Помолись… Эх, мама, мама, опять она за свое… Мне больно, а она — помолись! И эта история тянется уже несколько лет. С тех пор, как в нашем доме появились тетка Серафима, а затем дядя Петя. По вечерам мама стала часто уходить с ними на моления, оставляя меня одного. Возвращалась она поздно, когда я уже спал, и по утрам я не мог ее узнать — такая она была бледная и усталая. У нее мелко дрожали руки. Камни они там грузили, что ли?
Однажды она попробовала и меня туда затащить. Но я сказал, что скорей убегу от нее и попрошусь в детдом, чем молиться. Она отлупила меня и оставила в покое. Потому что сама не раз говорила, — меня не переупрямишь.
Вот с той самой поры все реже и реже стала улыбаться моя мама. На золотистые косы она набросила черный платочек и завязывала его под подбородком тугим узлом. И от этого доброе, ласковое лицо ее стало чужим, и строгим, и далеким, как самая далекая звезда.
Но если бы она только ходила и молилась! А то ведь, от всего этого совсем никудышная стала у меня жизнь. Бывало, чуть стемнеет, мама спешит в молитвенный дом, куда-то на окраину города. Иногда у нее не хватало времени даже сварить поесть. Но это еще что! Посыпал кусок хлеба сахаром — и ладно. И за то, что она врачей перестала вызывать, когда мне случалось заболеть, — все стояла возле моей кровати на коленях и молилась, — за это я тоже на нее не обижался: я всегда боялся уколов. Хуже, что она совсем перестала давать мне деньги на кино. «Греховное это зрелище, Сашенька, — говорила она. — Нечего тебе там делать». И я из-за этого не смог посмотреть даже «Красных дьяволят». И вообще в четвертом классе почти за год я был в кино только один раз — нам старшая вожатая билеты купила, за металлолом. Хорошо, что мама не узнала, — побила бы.
Потом мама стала забирать книги, которые я приносил из библиотеки. «Сына полка» забрала, унесла куда-то. Даже дочитать не успел. А меня за это из библиотеки выписали, как неаккуратного читателя. На «Пионерскую правду» мне подписаться не разрешила. Вот как все это оборачиваться для меня стало.
Когда я в последний раз заболел, мама молилась целый день. И назавтра мне стало лучше. Температура с утра была нормальной, и мама просто сияла от радости.
— Вот видишь, Сашенька, услышал господь мои молитвы, пожалел тебя, непутевого, — говорила она, заботливо поправляя на мне одеяло.
Я лежал и тихонько посмеивался: при чем тут бог? Просто спала температура — и все. Но через день меня скрутило так, что я уже не мог ни ахнуть, ни вздохнуть: можно было подумать, что маминому богу надоело со мной возиться.
Мама плакала, молилась, но по вечерам продолжала оставлять меня одного и за врачом не посылала. А мне то становилось лучше, то хуже, и это тянулось чуть не целую неделю.
Однажды мама уже совсем решилась вызвать врача — температура у меня поднялась до сорока, но пришёл дядя Петя.
— Бог спасет, — ласково сказал он. — С открытым сердцем молись, сестра. Усердней молись.
И мама снова никуда не пошла.
А потом к нам заглянула Вера Николаевна, наша учительница. Она с ребятами вернулась из похода и зашла узнать, почему я не поехал со всем классом.
— Врача вызывали? — спросила учительница, положив руку мне на лоб.
Она знала, что моя мама недолюбливает врачей.
Мама отвернулась и кивнула.
Вера Николаевна посмотрела на меня.
— Нет, — с трудом разлепив пересохшие губы, прошептал я.
Она тут же выбежала из дому, а через несколько минут примчалась «скорая помощь». Старенький доктор в незастегнутом халате и белой шапочке, из-под которой выбивались редкие седые волосы, бегло осмотрел меня и хрипло сказал длинное, непонятное и страшное слово:
— Полиомиелит.
Взъерошенный, бледный, доктор резко повернулся к маме.
— Когда он заболел?
— С неделю уже, — беззвучно ответила она.
У доктора трубка, которой он меня выслушивал, вылетела из рук.
— И вы только сейчас вызвали врача?
Мама до хруста сжала пальцы и прикусила губу. Глаза у нее стали глубокими и сухими.
Доктор переглянулся с учительницей, она кивнула. Тогда он в упор посмотрел на маму и беспощадно сказал:
— На кого вы надеялись? Учтите, если мальчишка останется калекой, виноваты в этом будете только вы. — Он повернулся к санитарам: — Возьмите мальчика.
Я потерял сознание.
Меня разбил паралич, отнялись и руки, и ноги.
Когда я лежал в больнице, мама приходила ко мне каждое воскресенье. Мне было очень плохо, но я видел, что ей еще хуже, и бодрился, как только мог. Она осунулась, возле глаз и в уголках губ у нее добавилось морщинок. И мне до слез было жалко ее, сгорбленную, в черном платочке, узлом завязанном под подбородком, и в эти минуты я ненавидел старого толстого доктора, который несколькими словами пригнул ее плечи так низко, что она никак не могла выпрямиться.
Через две-три недели у меня начали оживать руки. Мама гладила меня по тонким пальцам и беззвучно плакала.
— Поправляйся, сынок, — шептала она. — Все братья и сестры наши днем и ночью за тебя молятся.
Я кивал головой, чтобы не огорчать мать, хотя в душе больше верил в сердитого старого доктора с его лекарствами, чем в маминых «сестер» и «братьев», которые за меня молились.
Еще тогда она хотела забрать меня из больницы. Я слышал, как в коридоре она шепотом долго уговаривала нашего доктора, но он не отдал меня.
Мать ушла, а доктор долго еще не мог успокоиться.
— Фанатичка, — бормотал он, меряя палату маленькими быстрыми шагами. — Какая фанатичка! И откуда только берутся такие люди…
Тогда еще я не понимал этого слова — «фанатичка».
Когда я лежал в больнице в Москве, а затем в санатории, мама иногда приезжала ко мне. Писала она мне часто. Письма были длинные, от них у меня начинало покалывать в горле. Эти письма — все до одного, двадцать семь штук — лежат в чемодане под моей кроватью. Когда мама уходит, я иногда перечитываю их. Многие письма написаны карандашом, буквы на них стерлись и стали почти незаметны, но все равно нет слова, которое я не мог бы прочитать. Эти письма — мое самое большое сокровище, потому что, как там ни говори, а я очень люблю свою маму. Ведь ей так тяжело со мной…