Ветер рвет паутину - Герчик Михаил Наумович. Страница 23
У меня гулко стучит сердце, его стук, наверно, слышен по всему дому. Значит, дядя Егор здесь! Значит, приехал. И все будет так, как сказал Артем Павлович!
Мама приподнимает меня и кладет на подушку.
— Ишь, побелел-то как, господи! — говорит она, и у нее по-привычному мелко дрожат губы. — Да обозналась я, откуда ему тут взяться-то, дяде Егору. Далеко он, ох далеко.
— Конечно, обозналась, — как можно равнодушнее отвечаю я. — Наверно, начальник какой-нибудь усатый приехал, вот ты и подумала, что дядя Егор. Я ведь сколько раз хотел написать ему, а ты мне даже листа бумаги и конверта жалеешь.
— Да не жалею я, Сашенька, — тихонько говорит мама и, прижав руки к груди, мягко ходит по комнате. — Господи, не жалею. Он, — и она испуганно кивает на стену, за которой сопит дядя Петя, — он не велит. Правду тетя Таня говорила: заел он жизнь мою, совсем заел.
Мне хочется обнять ее, разгладить горькие морщинки на ее лице, — столько их появилось за эти два месяца! — погладить ее красные, распухшие в суставах руки, сказать, что сегодня все это окончится, что скоро мы уедем в Минск, домой… Я тянусь к ней, но пронзительное: «Анюта!», которое доносится из-за стены, срывает ее с места. Сгорбившись, шаркая, как старуха, ногами, она уходит.
Дядя Петя занят сборами. Он принес откуда-то из сарая большой желтый чемодан, и теперь мать мечется по комнате, подавая ему рубахи, белье.
— Куда это ты снова собрался? — жалобно спрашивает она.
— А тебе какое дело? — огрызается он. — Принеси лучше сала соленого да в чистую тряпицу заверни. Ну, живо!
И мама послушно бредет в кладовую за салом. Я лежу и сжимаю зубы так, что они начинают ныть. Надо терпеть. «Потерли, — сказал Артем Павлович, — недолго тебе терпеть осталось, Сашка». Но как утерпишь, если рядом так обижают твою мать, так издеваются над нею? И я колочу кулаками в тонкую перегородку и кричу:
— Фашист проклятый! Фашист!
— Анюта, уйми своего щенка, а то я ему сейчас голову откручу, — говорит дядя Петя и тяжело ударяет по столу. Жалобно звенят стаканы, а мама вбегает и закрывает мне рот скользкой от сала рукой.
— Сашенька, — шепчет она бледными, потрескавшимися губами. — Сашенька…
Я с горечью отталкиваю ее руку.
…Все длиннее и длиннее становятся тени лип за окном, и золотые и синие искры не вспыхивают больше в снегу. Холодный ветер лепит одну к другой потускневшие снежинки, и тени, как очумелые, мечутся по гладкому белому простору. И лес уже тоже не синий, а черный, и вершины елей и сосен где-то на самом горизонте острыми пиками вспарывают промерзшее блеклое небо.
Вечереет. Хрипло рычит Мурза. Протяжно хлопает дверь. Пришел старик — «брат» Гавриил. Дядя Петя хлопочет вокруг него, снимает с него полушубок, а он отдирает с бороды звонкие льдинки и бросает их в угол. Скоро начнут собираться люди, чтобы ждать конца света. И мне становится страшно.
А вдруг Катька сегодня не придет? Ведь план, который придумал Артем Павлович, во многом зависит от нее. А если она заболела? Лежит теперь, и у нее температура. А на улице холодно. Ветер. Куда она пойдет?
Нет, она не может не прийти! Она не может заболеть. Венька бы пришел, приполз бы. И она придёт. Она славная, Катька. Настоящий друг!
Все чаще и чаще хлопает набрякшая на морозе дверь, и холодные струйки воздуха проползают в мою комнату. Мама переносит меня в зал, где уже начали собираться люди. Сегодня в первый раз за все время я не упираюсь. Я должен быть там.
Старик сидит за столом и вполголоса читает библию. Время от времени он поднимает красные веки и, искоса поглядывая на меня круглыми ласковыми глазами, улыбается в пушистую бороду. Пухлые маленькие руки его бережно переворачивают страницы, губы медленно шевелятся, открывая почти беззубые десны. Рядом с ним — дядя Петя. Пауки ждут своего часа.
А люди все идут и идут — хмурые, усталые, озабоченные люди. Старики в потертых полушубках, дряхлые бабки в черных, узлом завязанных под подбородком платочках и подшитых валенках. Вот женщина с маленьким ребенком, закрученным в толстое одеяло, и еще одна молодая, краснощекая, в тугой юбке и хромовых сапогах, в накинутом на широкие круглые плечи белом пуховом полушалке. Я вижу ее здесь впервые, она растерянно оглядывается вокруг и покусывает ярко-красные губы. Вот ввалился дурачок Яшка, здоровенный парень лет двадцати с огромными руками и сонными, как у рыбы, глазами. Он хихикает и трясется от холода — на Яшке рваный пиджачок, а вокруг шеи намотано грязное полотенце. Он смирный и никого не трогает, ухаживает за колхозными лошадьми и живет в маленьком домике вместе с матерью. Вернее, только считается, что он там живет, потому что обычно он днем и ночью пропадает на конюшне. И пальто свое он, верно, накинул на какого-нибудь коня, а сам пришел раздетый.
О Яшке мне рассказывала мама. В детстве он переболел менингитом и с тех пор помешался. К нам Яшка приходил каждое воскресенье, сидел в уголке и что-то бормотал себе под нос. А когда люди начинали кричать и кататься по полу, дядя Петя объявлял, что на Яшку сошел «святой дух». И Яшка плясал, и кривлялся, и выкрикивал всякие непонятные слова. Это поддавало жару, и все начинали выть и орать еще громче.
А Катьки все нет и нет… У меня начинают стучать зубы, хотя в комнате так душно, что огонь в лампе то и дело вздрагивает. Лохматые тени, как паучьи сети, бродят по стенам и потолку, ледяными огоньками пырскают дяди Петины глаза, беззвучно шевелит толстыми губами старик. Вот он осторожно кашлянул в кулак, и я обмираю. Все! Сейчас начнется молитва.
Катька не пришла.
И в это время я слышу ее звонкий голос.
— Господи, спаси и помилуй нас, — говорит она и, тяжело дыша, останавливается у двери. Ее мать пробирается вперед, к столу.
Я пристально смотрю на Катю. У нее скучное вытянутое лицо, и пальцы, как всегда, в чернилах. Смиренно потупившись, она ждет только одного — когда начнется молитва. Меня она не замечает.
Проходит минута, другая. И вдруг обожженные ресницы ее взлетают вверх, она подмигивает мне и снова замирает. Бабка Мариля, которая проходит мимо, чтобы запереть в сенях дверь, обшаривает ее настороженным взглядом. Но Катька не смотрит на нее. Маленькая, робкая, в коротком пальто, которое она еще не успела снять, Катька жмется к спинке кровати, и глаза у нее сонные и равнодушные.
Начинается молитва. На этот раз она: тянется особенно долго, кажется, ей не будет конца. Затем дядя Петя дергает маму за рукав, и она запевает песню. Голос у нее дрожит и тонет в хриплых голосах старух.
Молодая женщина в хромовых сапогах растерянно вертит головой и поднимается с колен. Я чувствую, что ей страшно, что ей хочется убежать отсюда. Но старик тут же оказывается рядом с нею. Насупившись, он взглядом снова пригибает ее к полу, и тогда я догадываюсь, кто эта женщина. Это, наверно, та самая продавщица, которая сделала растрату, а старик ей дал деньги. Теперь она боится его.
Старухи уже плачут. Они раскачиваются на скамьях, протяжно кричат и бьют себя в грудь сухими кулаками. «Бу-бу-бу-бу!» — ласково бормочет Яшка-дурачок.
Меня начинает трясти, как в лихорадке. Я поворачиваюсь к двери — Катькина макушка исчезла. Весь обратившись в слух, я улавливаю, как тихонько скрипнул большой засов.
Скрипнул, или мне это только показалось?
Катька, Катька, славная девчонка с перемазанными в чернила тонкими пальцами и выгоревшими жиденькими косичками! Каким же надо быть по-настоящему смелым человеком, чтобы стоять, как ты сейчас, в темных холодных сенях и, сдерживая дыхание, снимать тяжелый, настывший на морозе засов! Каким смелым надо быть, чтобы, как ты, выхватить из огня красный галстук! И никто не знает об этом, потому что смелые никогда не бывают хвастунами: Катька никому, кроме меня, не рассказала о галстуке и — я это точно знаю — никому не расскажет о том, как сейчас выручает меня. Но я обязательно расскажу о ней. Надо, чтобы все ребята знали, откуда появились у нее розовые рубцы на руках. Потому что это очень здорово — знать, что рядом с тобой живет и учится самая обыкновенная девчонка, которая готова пойти в огонь и в воду за своего товарища. И не в годы войны, а в самые мирные дни.