Путешествие на край ночи - Селин Луи Фердинанд. Страница 25
Возможности бежать никакой. В этом вызове, должно быть, была предусмотрена каждая мелочь.
— Мосье, перед вами капитан колониальных войск Фремизон! От имени моих товарищей и пассажиров этого парохода, справедливо возмущенных вашим поведением, имею честь требовать от вас отчета!.. Некоторые вещи, которые вы говорили на наш счет, с тех пор как мы покинули Марсель, недопустимы! Теперь вы можете громко сказать то, что вы тайно нашептываете вот уже три недели!
Услышав эти слова, я почувствовал огромное облегчение. Я опасался какого-нибудь такого способа умерщвления, против которого ничего не поделаешь, а они предлагали мне, раз капитан вступил со мной в разговоры, способ увернуться. Каждая возможность струсить для того, кто в этом знает толк, становится великолепной надеждой. Это мое мнение. Никогда не нужно быть ни слишком разборчивым, выбирая способ, как избежать того, чтобы тебе выпустили кишки, ни терять время, стараясь найти причины преследования. Для мудреца достаточно бежать.
— Капитан! — ответил я ему со всей убедительностью, на которую только был способен в этот момент. — Какую страшную ошибку вы собрались сделать! Вы — и я! Как могли вы предполагать во мне такое коварство? Истинно говорю вам, слишком велика несправедливость! Капитан, меня это убьет! Как, меня, который еще вчера защищал нашу дорогую родину, меня, чья кровь годами лилась вместе с вашей во время незабвенных битв!.. Вот какой несправедливостью собирались вы меня уничтожить, капитан!
Я остановился на полном ходу. Я надеялся на трогательность моей речи. Недолго думая, пользуясь паузой этого лепета, я прямо подошел к нему и схватил его руки, взволнованно их пожимая.
Я немножко успокоился, пока держал его руки в своих. Не выпуская их, горячо продолжал объясняться и, уверяя его в том, что он, конечно, тысячу раз прав, предлагал возобновить наши отношения, но на этот раз без недомолвок. Что в основе этого нелепого недоразумения лежала только моя естественная и идиотская застенчивость, что, конечно, мое поведение можно было объяснить невозможным на самом деле презрением по отношению к группе пассажиров, состоящих из «соединенных судьбою больших людей, героев и талантов… не считая дам, несравненных музыкантш, украшения корабля»…
Не переставая каяться, я просил в заключение, чтобы меня приняли безотлагательно и без ограничений в их веселую патриотическую и братскую группу, в которой с этой минуты я навсегда рассчитываю быть им приятным. Не выпуская, само собой разумеется, его рук, я удвоил красноречие.
Пока военный не убивает, это совершенный ребенок. Его легко развлечь. Так как он не привык мыслить, как только с ним начинаешь разговаривать, он, для того чтобы попробовать понять вас, должен решиться на невероятные усилия. Капитан Фремизон не убивал меня, он также не пил в этот момент, он ничего не делал ни руками, ни ногами, он только старался мыслить. Это было выше его сил. В сущности, я победил его мозгами.
Мало-помалу во время этого испытания на унижение я почувствовал, как мое самолюбие, которое все равно собиралось меня оставить, стушевывается окончательно, как оно меня бросает, покидает, так сказать, официально. Что ни говори, момент этот очень приятный. С этого случая я навсегда почувствовал себя бесконечно свободным и легким — я, конечно, подразумеваю морально. Может быть, в жизни, чтобы не пропасть, чаще всего помогает страх. Что касается меня, то с того самого дня я отказался от всякого прочего оружия и добродетелей.
Товарищи военного находились теперь тоже в нерешительности. Они, которые пришли нарочно для того, чтобы подтирать мою кровь и играть в кости моими рассыпанными зубами, теперь без всякого триумфа старались подхватить какое-нибудь долетевшее до них слово. Я плел невесть что, помня одно — побольше лирики, и наконец рискнув выпустить одну, только одну руку капитана, поднял другую над головой и начал тираду:
— Господа офицеры, между доблестными воинами не может быть раздоров! До здравствует Франция, черт возьми! Да здравствует Франция!
Это был номер сержанта Бранледора. Он еще раз удался. Это единственный случай, когда Франция спасла мне жизнь; до сих пор это было как будто даже наоборот. Я заметил, что слушатели находятся в нерешительности; все-таки для офицера, как бы плохо он ни был расположен, трудно дать публично по физиономии штатскому, когда тот кричит громко, как кричал я: «Да здравствует Франция!» Эта нерешительность меня спасла.
Я схватил две руки, которые мне подвернулись, и пригласил в бар выпить за мое здоровье и за наше примирение.
Эти доблестные воины после минутного сопротивления пили со мной в течение двух часов. Одни лишь бабы парохода молчаливо и разочарованно провожали нас глазами. Через иллюминаторы бара мне было видно, как между пассажирками гиеной бегает пианистка. Эти стервы подозревали, что я выбрался из ловушки хитростью, и собирались поймать меня при следующем удобном случае. И мы, мужчины, оставшись одни, продолжали бесконечно пить под вентилятором, который бесцельно и невыносимо продолжал с самых Канарских островов теребить теплую вату воздуха.
Пока мы вели бредовые разговоры, «Адмирал Брагетон» все более замедлял ход: ни одного атома свежего воздуха вокруг нас; по всей вероятности, мы плыли вдоль берега с трудом, как по патоке.
Паточное небо над бортом, черная размокшая мазь, на которую я с завистью любовался. Больше всего я люблю возвращаться в ночь, даже со стоном, даже в поту, словом, в каком угодно состоянии. Фремизон рассказывал без конца. Мне казалось, что земля уже близка, и я с беспокойством думал о том, как бы бежать… Мало-помалу разговор перешел на темы легкомысленные, потом просто похабные и, наконец, разъехался по всем швам, так как нельзя было разобрать, где начало, где конец; один за другим мои гости замолкали и засыпали, тяжело храпя. Омерзительный сон, раздирающий глубины носа. Это было самое время, чтобы скрыться. Надо уметь ловить эти минуты, когда жестокость даже офицерских организмов, самых прочных, самых наступательных на свете, на минуту замирает, требуя отдыха.
Мы стояли на якоре возле самого берега. Отсюда можно было разглядеть только несколько мигающих фонарей.
У парохода сейчас же появилась, толкая друг друга, сотня дрожащих пирог, нагруженных горланящими неграми. Они заполнили все палубы, предлагая свои услуги. В несколько секунд я притащил к сходням наскоро собранные вещи и ускользнул с одним из этих лодочников. В темноте я не мог разобрать ни его лица, ни походки. Спустившись по мосткам над булькающей водой, я поинтересовался, куда мы направляемся.
— Где мы? — спросил я.
— В Бамбола-Фор-Гоно, — ответила мне тень.
Сильными ударами весел мы продвигались вперед. Я помогал, чтобы плыть быстрее. Спасаясь, я еще успел напоследок взглянуть на моих опасных попутчиков; они лежали при свете фонарей на палубах, придавленные дурманом и несварением желудка. В них продолжалось брожение — развалившись, наевшись до отвала, они ворчали во сне. Офицеры, чиновники, инженеры и лавочники, все вперемешку, прыщавые, оливкового цвета, с брюшком, они были все на одно лицо. Байбаки, когда они спят, похожи на волков.
Через несколько минут я вернулся к земле и к ночи, еще более густой под деревьями, и дальше за нею, за ночью, — тишина в заговоре с ночью.
В этой колонии Бамбола-Брагаманс над всеми прочими торжественно возвышался губернатор. Его военные и чиновники не смели вздохнуть, когда он милостиво окидывал их взглядом.
Коммерсанты, устроившиеся там, казалось, воровали и наживались с еще большей легкостью, чем в Европе. На всей территории ни один-единственный кокосовый орех, ни одна фисташка не могли ускользнуть от их лап. Чиновники, больные и усталые, понимали постепенно, что они влипли, что, в сущности, это им принесет только нашивки да формуляры, а барыша почти что никакого… Оттого они искоса приглядывались к коммерсантам. Военные, еще более отупевшие, чем вся остальная публика, обжирались колониальной славой, заедая ее хинином и целыми километрами уставов.