Путешествие на край ночи - Селин Луи Фердинанд. Страница 39
Я тоже потащился в сторону огней: кино, и рядом еще одно, и потом еще одно, и так по всей улице. Перед каждым из них от нас отваливался большой кусок толпы. Я выбрал кино, где на выставленных фотографиях были сняты женщины в рубашках, и — Боже мой, какие бедра! А выше — очаровательные головки!..
В кинематографе было приятно, тепло. Огромный орган, нежный, как в церкви, но в натопленной церкви, орган, как бедра. Будто окунаешься в теплую воду. Стоило отдаться своему чувству, и можно было бы поверить, что свет подобрел и сам уже тоже почти начинаешь добреть.
Тогда в темноте рождаются сны, они зажигаются, как мираж двигающихся огней. То, что происходит на экране, никогда не бывает вполне живым, остается какое-то большое место для снов и мертвых. Нужно торопиться, чтобы набраться побольше снов, чтобы перейти через жизнь, ожидающую на улице, протянуть еще несколько дней среди зверств людей и вещей. Среди снов выбираешь те, которые лучше всего согревают душу. На меня лучше всего действуют сны скабрезные. Не надо зазнаваться, надо от чуда брать то, что можешь унести. Блондинка с незабываемой грудью и затылком прервала молчание экрана песней, в которой речь шла об одиночестве. Я готов был заплакать вместе с ней.
В «Laugh Calvin» портье, несмотря на то, что я ему поклонился, не пожелал мне спокойной ночи, как это делается у нас, но теперь мне было наплевать на презрение портье.
В моей комнате, едва я закрыл глаза, блондинка из кино снова запела, и на этот раз для меня одного, свою горестную песнь. Я как будто помогал ей уснуть, и мне как будто удавалось… Теперь я был не совсем один… Невозможно спать одному…
В Америке экономно питаться хлебом с сосиской; это недорого и удобно, оттого что продается на каждом углу. Питаться в бедном квартале меня вполне устраивало, но не видеть больше тех чудесных созданий для богатых было тяжело. Тогда не стоило и есть.
Между тем энергия все еще не возвращалась ко мне. В Африке я познакомился с довольно грубым родом одиночества, но чувство изолированности в американском муравейнике обещало дать еще более угнетающие результаты.
Я всегда боялся опустошения, отсутствия серьезной причины для того, чтобы продолжать существовать. В настоящий момент я находился перед несомненным фактом моего собственного небытия. В этом окружении, слишком отличном от того, в котором сложились мои мелкие привычки, я немедленно растворился. Я просто чувствовал, что перестаю существовать. Таким образом я открыл, что, как только со мной перестали говорить о привычных вещах, ничто уже не мешало мне погрузиться в неотразимую скуку, в какую-то сладковатую, ужасающую душевную катастрофу. Отвратительно.
Накануне полного безденежья я все еще продолжал скучать так глубоко, что никак не мог принять какое бы то ни было решение. По натуре своей мы так легкомысленны, что только развлечения могут на самом деле помешать нам умереть. Что касается меня, то я цеплялся за кинематограф с отчаянной страстью.
Выходя из бредовых сумерек моей гостиницы, я продолжал ходить по городу. Я бродил по улочкам около реки, еще по другим улочкам. Измерения их становились вполне нормальными, то есть с тротуара, на котором я находился, можно было бы разбить все стекла здания напротив.
Кухонный чад висел над этими кварталами, магазины ничего не выставляли: так много там крали. Все это мне напоминало окрестности моего госпиталя в Вильжюиве, даже кривоногие дети на тротуарах и шарманки. Я бы охотно остался здесь, но бедняки тоже не могли меня накормить, а все время видеть их чрезмерную нужду — пугало меня. И потому в конце концов я опять угодил в верхний город. «Подлец, — говорил я себе тогда. — Истинно говорю, нет в тебе добродетели». Приходится мириться с тем, что с каждым днем узнаешь себя немного лучше, раз не хватает энергии покончить раз навсегда с хныканьем.
Я даже не решался проверить, сколько у меня оставалось денег. «Только бы Лола не была как раз сейчас в отъезде… — думал я. — И потом, захочет ли она меня принять? Сколько я у нее спрошу для начала, пятьдесят или сто долларов?» Я колебался, я чувствовал, что наберусь храбрости, только если еще раз хорошенько высплюсь и поем. А потом, если это первое предприятие удастся, я сейчас же пущусь на поиски Робинзона, то есть сейчас же, как только ко мне вернутся силы. Робинзон был настоящим человеком, не то что я! Человеком решительным, смелым. Уж он давно, небось, знает все ходы и выходы в Америке! Может быть, он знал также, каким образом приобретаются энергия и спокойствие, которых мне так не хватало…
Когда у меня в кармане осталось только три доллара, я выложил их на ладонь и смотрел, как они играют при свете реклам на Тайм-сквер, удивительной маленькой площади, где реклама брызжет над толпою, занятой выбором кинематографа. Я подыскал себе дешевый ресторан и зашел в одну из тех рационализированных столовых, где количество прислуги минимально, а пищевой ритуал упрощен до точной меры естественной потребности.
У входа вам дается поднос, и вы становитесь в очередь. Ожидание. Соседки, очень приятные кандидатки на обед, молчат…
«Странное должно быть чувство, — думал я, — когда можно себе позволить подойти к одной из этих барышень с точеным и кокетливым носиком. Мадемуазель, — можно было бы ей сказать, — я богат, очень богат… Скажите мне, что могло бы доставить вам удовольствие…»
Тогда все сейчас же становилось просто, божественно просто, все, что было еще так сложно за минуту до этого. Все преображается, и чудовищно враждебный мир сейчас же клубком сворачивается у ваших ног, послушный и бархатистый. Может быть, тогда же теряешь изнуряющую привычку мечтать об удачниках, раз у самого то же самое в руках. Жизнь людей неимущих — лишь сплошной отказ во всем, а хорошенько познать и отказаться можно только от того, что имеешь. Что касается меня, то я столько перепробовал, столько сменил мечтаний, что у меня в сознании дул сквозняк: до того оно все потрескалось и расстроилось самым отвратительным образом.
Пока что я не смел завести с молодыми девушками самый безобидный разговор. Я послушно и тихо держал поднос. Когда пришла моя очередь, я подошел к фаянсовым чашкам, наполненным колбасами и горохом, и взял все то, что мне выдали. Столовая была так опрятна, что я чувствовал себя на мозаике пола, как муха на молоке.
Подавальщицы, вроде больничных сиделок, стояли за макаронами, рисом, компотом. У каждой была своя специальность. Я взял то, что раздавали самые милые. К сожалению, они не улыбались посетителям. Получив свою порцию, надо было идти садиться. Держа перед собой поднос, продвигаешься маленькими шажками, как по операционной зале.
Но если посетителей заливали таким ярким светом, если нас на минуту вырвали из обычной тьмы, свойственной нашему положению, то это входило в заранее обдуманный план. У владельца были свои соображения.
Мне никак не удавалось спрятать ноги под столиком, который достался мне, они вылезали со всех сторон. Мне бы очень хотелось деть их куда-нибудь, оттого что по другую сторону окна стояли и смотрели на нас люди, которых мы только что покинули на улице. Они стояли в очереди и ждали, когда мы кончим жрать, чтобы занять наши места. Именно для того, чтобы у них разыгрался аппетит, нас так хорошо и выгодно освещали, мы служили живой рекламой. На клубнике моего пирожного играли такие световые блики, что я не решался проглотить его.
От американской коммерции некуда податься.
Сквозь ослепительный блеск этих огней и мое смущение я все-таки заметил, что мимо меня бегает взад и вперед хорошенькая подавальщица. Я решил не пропустить ни одного из ее очаровательных движений.
Когда она подошла ко мне, я начал делать ей знаки, как будто я ее узнаю. Она посмотрела на меня без всякого удовольствия, как на зверя, но все-таки с некоторым любопытством. «Вот первая американка, — подумал я, — которой пришлось обратить на меня внимание».
Докончив мое лучезарное пирожное, я должен был уступить место другому. Тогда, немного спотыкаясь, вместо того, чтобы пойти по прямой дороге, которая вела к выходу, я расхрабрился и, не обращая внимания на человека у кассы, который ждал нас всех с нашими монетами, направился в сторону белокурой девы.