Голос с дальнего берега Рассказы и литературные портреты - Клевцов Владимир Васильевич. Страница 28
Кое-что из присланных даров перепадало и почтальону. Перепадали крохи — несколько конфет, полпачки печенья, горстка колотого сахара, но посылок было много, одаривали охотно, да еще хозяйки, в благодарность за хорошую весть, поверх посылочного угощения, уже от себя, добавляли крупы или пирогов.
Мама к этому времени стала болеть, зарабатывала мало. В семье росли еще две маленькие сестренки, которые беззаботно бегали по улице с закинутыми на плечи, подпрыгивающими на ходу хвостатыми косичками, и Коля с Тамянкой были в семье главными кормильцами.
Коля гордился своей новой ролью добытчика и дома теперь скучал. Ждал не дождался, когда надо будет снова ехать с почтой, и, чтобы быть при деле даже в дни простоев, перебрался ночевать к Тамянке.
Для кобылы на складе почтамта был отдан закуток, обшитый по бокам досками, но этим заботы о Тамянке и ограничивались. До появления Коли кормили ее невнимательно: кто вспомнит, забредя на склад, тот и засыплет овса, навалит через поперечную жердину сена или принесет из колодца свежей воды. И нередко в выходной день оставалась она некормленой, терпеливо, в покорном спокойствии дожидаясь людей.
Коля устроил себе постель прямо в закутке: натаскал в угол сена, застелил попоной и укрывался на ночь выделенным для зимних поездок тулупом. Так они и ночевали теперь по соседству. Коля под тулупом, а Тамянка спала стоя и, часто просыпаясь среди ночи, ласково смотрела на мальчика, продолжая говорить с ним на своем молчаливом языке, или выбирала из его постели былинки, обдавая лицо теплым сенным духом.
Аникушин рассказывал эту историю впервые. Рассказывал случайному гостиничному приятелю, но в том-то и дело, что с посторонним человеком, с которым, возможно, никогда больше не увидишься, откровенничать было легче. И, вспоминая Тамянку, Аникушин думал, что история с лошадью и была главным событием в жизни. Если всмотреться, то и правда, ничего важнее не было, какая-то пустота образовалась между тем случаем и сегодняшним днем, и пустоту эту он не прожил, а вроде мгновенно, как моргнув, перелетел.
То же самое примерно думал и слушавший его зоотехник Рябов.
— Мгновенно жизнь прошла, будто и не жил, — заявил он. — Точнее, жил, а самого главного не совершил, прошло мимо самое главное. И старость рядом, и долги не отданы.
— Какая старость? Нам с тобой до пенсии еще по четыре года трубить, — пытался подбодрить его ревизор.
— Не скажи. Это старость. На слезу тянет. Кто-то на ярмарку в гору едет, а мы уже того, обратно под гору.
Дежурная снова просыпалась, и, хотя погода сегодня была ясная, она, вслушиваясь в монотонный шелест голосов — точно дождь по крыше, — спросонья думала: «Эва как разнепогодилось, льет и льет».
…С почтой Коля отъездил целый год, пока не появился новый начальник почтамта Кукушкин, унылый сонный мужчина, которого, казалось, ничто на свете не интересовало. По почтамту он ходил так, словно его только что растолкали и он никак не может понять, куда он попал. И тем удивительнее, что безразличный Кукушкин в одном проявил интерес и твердость — невзлюбил Тамянку.
— Что же это получается, товарищи, — говаривал он. — Люди в космос летают, а мы, понимаешь, все на лошадях почту развозим. Допотопный век.
Этот-то Кукушкин, пока Коля был в отпуске, помогая дома на сенокосе, и отдал распоряжение свести Тамянку на скотобойню, а взамен купить мотоцикл с коляской. Коля узнал об этом через неделю и, узнав, сразу убежал в лес. Он шел, не разбирая дороги, не желая никого видеть и сохранить в себе горе, не расплескать его, пока оно не затвердеет внутри, чтобы у него хватило сил отомстить Кукушкину. Ужасная кара настигнет тогда начальника, тщетно будет просить он пощады, Коля Аникушин его не простит.
Уже в темноте, стараясь остаться незамеченным, он пробрался в дом, залез на чердак и затих, решив изморить себя голодом. Одна мысль не давала ему покоя, одна картина стояла перед глазами: что должна была пережить Тамянка, поняв, что ее убивают? Почему тогда его не было рядом с ней? Чем теперь он сможет оправдаться и будет ли оно, это оправдание?
Засев на чердаке, снова и снова представлял он, как взяли Тамянку в повод и повели по улице на окраину. И как, должно быть, она сначала удивилась таким необъяснимым действиям людей. Предчувствия беды, наверное, у нее еще не было, только одно удивление. Но и оно скоро сменилось привычной мыслью, что предстоит работа. Работать она действительно привыкла, всю жизнь таскала в скрипучих санях и телегах нелегкую поклажу. Вот и сейчас ее запрягут, только непонятно, зачем для этого ее надо куда-то вести и почему перед работой не напоили и не задали корм? И как, наверное, беспомощно ослабела, когда переступила засыпанный мокрыми опилками порог скотобойни, уловив ударивший в ноздри, пропитавший все вокруг запах теплой крови. Вспомнила ли она о нем, когда поняла, что на самом деле должно произойти, или навалившийся ужас сковал ее? А если вспомнила, не предателем ли, бросившим ее, на своем ласковом языке назвала его… Дальше Коля домыслить уже не мог и, содрогаясь от чердачного холода, снова начинал тихонько, чтобы не услышали спавшие внизу мама с сестрами, плакать, подвывая и давясь застрявшим в горле комом.
С чердака он спустился только через двое суток, проспав перед этим, обессиленный, целый день. Спустился с твердым намерением сжечь сарай Кукушкина, где стоял новый, с коляской, мотоцикл. Пускай его поймают, пускай посадят в колонию для малолетних преступников, он сделает это — такая была решимость. Назначил даже день, но накануне у мамы случился сильный сердечный приступ, ее срочно увезли в больницу. После матери в доме сразу стало пусто. Только две сестренки, испуганные и растерянные, жались к нему, ища защиты, и он отложил поджог на осень. Осенью уехал учиться в техникум, потом была армия, а дальше все завертелось, начиналась взрослая жизнь…
— Напрасно ты ему тогда дом не сжег, — сказал зоотехник Рябов, когда Аникушин закончил рассказ и привычно, взмахнув над головой кулаком, как бы для отчаянного сабельного удара, тихонько опустил его на стол.
— Не дом, а сарай.
— Все равно. Не отдал долги гаду.
Дрова в печке прогорели, не светились даже угли, в номере сделалось темно, только осеннее звездное небо смотрело в окна, и в его свете стаканы, казалось, покрылись изморозью.
— Мужчины, — постучала в дверь окончательно проснувшаяся дежурная, — поимейте совесть, скоро утро. Все бубните и бубните, я грешным делом подумала, что дождь идет. Ложитесь спать.
Приятели притихли. Потом Рябов шепотом сказал:
— Поедем сейчас в Порхов к твоему Кукушкину, подожжем дом, отдадим долг.
— Куда ехать? Он, наверное, давно умер.
— Ну так поедем на могилку, скажем, что о нем думаем. Нет, надо было тогда дом поджечь.
Утром, закончив свои дела, зоотехник Рябов уехал в Псков, а Аникушин остался на день завершать ревизию в райпо. А когда и он вернулся, на работе его ждала хорошая весть: из простого ревизора его назначили старшим. Начальство наконец-то оценило его неподкупность и честность. Аникушин тихонько возликовал, но внешне это никак не проявил — по-прежнему смотрел на всех доверчиво и ласково, как когда-то смотрела на него Тамянка.
В ревизионном отделе Аникушина любили — за легкий, добродушный характер и даже за внешний облик: был он невысокого роста, крепенький, с розовой лысиной, прикрытой прозрачным пушком, и не ходил, а, казалось, катился по земле. Звали его в глаза и за глаза «наливным яблочком». Он и сам собой был доволен, все у него в жизни хорошо, все есть: дом, жена, дети, внуки, и никому из них сегодня он ничего не должен. И до старости далеко. При таком отношении начальства он и после пенсии будет работать еще долго.
Но никто — ни сослуживцы, ни жена, ни уже взрослые дети — не знали, что у этого благополучного, действительно похожего на наливное яблочко человека на всю жизнь сохранилась неистребимая любовь к почтовой лошади Тамянке и неприязнь к начальнику Кукушкину, по глупости и равнодушию погубившему кобылу. Эта любовь и та неприязнь с годами спрятались так глубоко, что до поверхности не доходили. Разве что булькали пузырями, когда, немного выпив за праздничным столом, расчувствовавшись, он начинал говорить себе под нос, жалея какую-то Тамянку и угрожая неведомому Кукушкину.