Голос с дальнего берега Рассказы и литературные портреты - Клевцов Владимир Васильевич. Страница 42

Впервые я услышал о нем в юности от писателя Юрия Куранова:

— Хороший поэт, талантливый. Только, боюсь, пропадет.

Слышал о нем и дальше, но встретились мы лишь через четыре года, когда он пришел ко мне на работу, на ипподром. Это был крепкий мужчина, с густыми от легкой кудрявости волосами, выпивший, но чисто выбритый. Борисов временами брился, временами отращивал для солидности бороду, и седеющая эта борода действительно делала его солиднее, элегантнее. Увидел меня и заявил:

— Ты Клевцов, я знаю. А я — Борисов. Тебя ругают, что мало пишешь, меня тоже ругают. Давай знакомиться.

Общих тем для разговора у нас тогда не было, и он скоро ушел. Сдружились мы много лет спустя, и я тогда же узнал о его жизни. Несчастья преследовали Борисова с самого детства. Отца и деда репрессировали перед войной, домой они не вернулись. Мать арестовало гестапо уже во время оккупации в Пскове, судьба ее тоже осталось неизвестной.

Борисов редко говорил о матери. Он так и не узнал, почему она была арестована — за помощь партизанам или по причине другой, и это «другое» сильно его мучило. Зато охотно рассказывал об оккупации. Видимо, детский ум тогда не воспринимал весь трагизм происходящего.

Вот несколько его рассказов, которые запомнились.

В сегодняшнем Детском парке до войны стоял памятник Ленину. Немцы его не снесли, а перевернули так, чтобы он вытянутой рукой указывал на общественный туалет в глубине парка, и проходившие мимо солдаты постоянно посмеивались.

Хорошо помнил он приезд в Псков генерала Власова, предателя. Женя со своим другом Юркой (впоследствии Юрием Ивановичем, долгие годы проработавшим фотокорреспондентом в газете) стояли в толпе, глядели на державшего речь генерала, одетого в немецкий, без знаков различия, мундир. Потом началась запись добровольцев в Русскую освободительную армию (РОА), к столу выстроилась очередь из молодых парней, которым в награду тут же выдавались хлеб, консервы, кусковой сахар и водка. Вдруг мальчики увидели в очереди старшего брата Юрки и скорее побежали доложить матери. Когда брат вернулся домой с кульками продуктов, мать заплакала, заругалась:

— Что же ты, дурак, натворил? Воевать собрался? И за кого — за немцев?!

Но у брата, видимо, был другой план, который он и осуществил. Выпив водки и прихватив буханку хлеба, он той же ночью подался к партизанам.

Борисов много раз говорил, что в оккупации выживал тот, кто не брезговал в еде, ел все, что попадет под руку. Однажды он был свидетелем, как немецкий повар застрелил мальчика, укравшего у него со стола колбасу. Повар подошел к убитому и отбросил украденный кусок в сторону, а наблюдавшему из кустов Жене очень хотелось этот колбасный огрызок доесть, прямо живот сводило, и доел бы, не побрезговал, остановил только страх перед немцем.

— Я головастиков ел, — утверждал он. — Варил в консервной банке на костре.

Но даже он не умер от голода только чудом. После ареста матери, единственной кормилицы, он с младшей сестрой остался на попечении бабушки. Хотя чем она могла накормить внучат? Голод был такой, что, по меткому выражению самого Борисова, «люди зеленели, как стреляные гильзы».

Как-то бабушка сшила ему рубашку из немецкого мешка, и в этой рубашке, с черным орлом и свастикой на спине, он целыми днями добывал пропитание, мелькая среди развалин или вблизи солдатских кухонь, выискивая картофельные очистки, бил из рогатки голубей, ловил в мелководной Пскове рыбу. Рыба и еще грибы, набранные в пригородных лесах, были единственной человеческой пищей.

Но одним голодом и оккупацией несчастья его не закончилась.

Через два года он оказался в немецком концлагере под Дрезденом, где работавшие рядом на военном заводе итальянцы, насильно вырванные из семей, жалели русского мальчика-недоростка, подкармливали его кусочками хлеба из своих пайков.

* * *

Серьезно он начал писать стихи после службы на флоте, под фамилией Борисов.

— На самом деле я не Борисов, а Власов, — сказал он однажды. — Представляешь, каково бы мне пришлось с такой «предательской» фамилией учиться в школе? Вот я и назвался фамилией матери, да так потом и оставил.

На флоте ему нравилось — прежде всего, там сытно кормили, что было немаловажно в послевоенное время. Возвращаться в мирную жизнь не хотелось. Но уже звала, манила его, так сказать, поэтическая лира.

Пусть флотская служба закончена мною,

И юность исчезла за далью морской,

Но помню я море, закрою глаза —

И вижу, как блещет волны бирюза.

Это он написал вскоре после службы. Все, кто помнил его тогда, двадцатипятилетнего, уже начавшего печататься, рассказывали о нем как о красивом, уверенном в себе парне, вдруг неожиданно осознавшем свой талант, который казался бесконечным и который можно было тратить без устали. Он ценил себя как поэта и позже, в пору нашего знакомства, но уверенности в себе у него уже не было.

Стихи его по большей части автобиографичны. Он много ездил, много сменил мест работы. Увольняли довольно часто, по разным причинам.

— У меня трудовых книжек больше, чем книг стихов, — хвалился он.

В этой хвальбе был резон. И по сегодняшний день считается, что, чем больше литератор перебрал профессий, тем лучше для его писаний. А Борисов учился в Литературном институте, работал корреспондентом на радио, сотрудником музея, был рабочим, грузчиком, кочегаром, строил в какой-то степи элеватор, жил на Камчатке, куда ездил к сестре.

Дело было так. Сестра, узнав о его скитальческой, бесприютной жизни, решила забрать брата к себе, выслала на дорогу денег. Бывший в то время безработным, Борисов загулял и остановился, когда денег осталось в обрез. На последние он купил билет в общий вагон и все девять дней пути от Пскова до Владивостока провел на голой полке, питаясь взятыми в дорогу тремя буханками хлеба.

Неустроенность сказывалась и на его характере. Временами он был груб, злонасмешлив. Насмешливость, правда, касалась людей, бывших для него чужими, непонятными.

«Какой Н. поэт? Сухарь, и стихи у него засушенные», — при любом случае — и совершенно несправедливо — говорил он.

Но я никогда не слышал, чтобы он сказал плохое слово о тех, кого считал своими друзьями, — о Куранове, Бологове или Тиммермане. К ним он был привязан и вел себя как большой ласковый ребенок.

Но чаще, чем с литераторами, проводил он время в кругу кочегаров и грузчиков, просто выпивох и бродяг. Хотя и среди самого бесшабашного загула чувствовал свою обособленность, и она не давала ему скатиться на самое дно. А поэтом, без сомнения, он был очень талантливым, обладал чудесным образным строем, каждое слово у него было весомо и подгонялось к другому такому же, точно кирпичная кладка.

Первая книга его стихов, изданная сразу в Москве, называлась «Срочный груз». На обложке была изображена лошадь, везущая по булыжной мостовой груженную доверху телегу. Лошадь, телега и булыжная мостовая как-то не совмещались «со срочностью», и здесь художник, наверняка не без иронии, показал, так сказать, связь поэта с провинцией, с родным краем, землей. С землей, с работой на ней Евгений никогда, кроме последних лет жизни, связан не был.

А между тем в сборнике было достаточно стихов о работе, точнее, о работягах — кочегарах и грузчиках-любителей «поддать» и ругнуться. И хотя его герои ничем не напоминали передовиков производства, Борисова сразу зачислили в «рабочие» поэты, и, несмотря на приниженность самого названия «рабочих», его носители получали большие преимущества. «Рабочих» печатали охотно, в первую очередь, даже впереди «гражданских» или пишущих о селе.

Конечно, Борисов хотел печататься и выпускать книги, получая, по нынешним меркам, большие гонорары. И конечно, у него был соблазн использовать тему, писать пробивные стихи о стройках, свершениях, печататься сразу и повсюду. Но сам образ жизни его, да и талант не позволили этого сделать.