Март - Давыдов Юрий Владимирович. Страница 61
Глава 10 ДВА АРЕСТАНТА
Как затолкали в сани, как везли – Рысаков не помнил. Как раздели, обыскали в секретном отделении градоначальства – плохо помнил. Серые скулы цвели пятнами: «Что же это? Что же это, а?»
Обращались с ним бережно. Под локотки, как жениха, ввели в камеру. Дверь затворили, засовом не лязгая. Тихо все, осторожно.
Он кривился в ухмылке: «Что же это, а? Как же так? Нет, нет, сейчас скажут: «Извините… Пожалуйте домой-с».
А между тем он отчетливо, как в бинокль, видел: вот карета поворотила, вот одно колесо покатилось меж рельсами конной дороги. И в то мгновение его словно по темени хлопнуло: «Не смей!» Он не хотел бросать бомбу. Не хотел, не хотел, не хотел… И метнул. Еще и теперь ноет плечо. Еще и теперь отчетливо: толстые гуттаперчевые ободья, глянцевито-черный задок экипажа… А потом? Когда запихивали в сани, раздался второй взрыв. Но странно – сейчас, в камере, кажется, что тот, второй, грянул не на набережной канала и не нынче, а где-то на пустыре, в Парголове, что ли, февральским днем, когда ездили с Кибальчичем… Стучало, стучало, стучало: «Пожалуйте на выход…» Но дверь не отворялась. Тихо было.
Рысаков вдруг вскинул руки, будто защищаясь от этого безмолвия, вскинул и уронил, потом прижал кашне к губам. А шарф, теплый, мягкий, пахнул сухой малиной, комодом, мамой, и, услышав домашний, родной тихвинский запах, Рысаков круто осознал все, что с ним произошло. Он как в яму ухнул. И отчужденно тронул кончиками пальцев свои виски.
Прокурор Добржинский смотрел в «глазок». Молодость преступника поразила Антона Францевича. Неужели не нашлось кого-нибудь покрепче? Ведь они последнюю ставку ставили. И вдруг этот юноша? Поначалу он обрадовался: управлюсь быстро. Но уже следующей его мыслью была та, что арестованный, несмотря на свои годы, наверное, из очень закоренелых, иначе разве б ему доверили судьбу нынешнего делэ. И, прильнув к «глазку», Добржинский думал, что ему придется употребить всю свою изворотливость, чтобы смять и подчинить преступника. Черт с ними, с белоручками от юриспруденции. Он, Добржинский, будет вести следствие ночи напролет, без роздыха, оправданием ему послужит само преступление, в России неслыханное.
Прокурор встретил Рысакова холодно, со сжатым ртом. Молча прицелился, как гробовщик, снимающий мерку. И холодно, едва разомкнув губы: «Садитесь».
Рысаков сел, прижал колени обеими руками: колени прыгали, а ладони были потными; он почувствовал теплую влагу на коленах. Все это было мимолетным, неприятным, но незначащим; другое, не это, поглощало Рысакова. С затаенной надеждой вглядывался он в Добржинского: «Хороший, хороший, – убеждал себя и даже не убеждал, а умолял. – Ну как не понять, ведь я не хотел, совсем не хотел. И если сделал, то как-то так, в беспамятстве. Нет, нет, хороший, все поймет».
И тут Рысаков поймал на себе удивленный взгляд Добржинского. Удивление прокурора он в ту же секунду истолковал как нечто благоприятное, а потому и улыбнулся доверчивой, школярской улыбкой.
Но Добржинский не ответил на эту улыбку. Он взял увесистый фолиант, полистал, нашел, что нужно.
– Я вам напомню статью двести сорок первую. – И стал читать пугающе внятно: – «Всякое злоумышление и преступное действие против жизни, здравия или чести государя императора и всякий умысел свергнуть его с престола, лишить свободы и власти верховной, или же ограничить права оной, или учинить священной особе его какое-либо насилие подвергают виновных в том: лишения всех прав состояния и смертной казни».
«…и смертной казни», – прочел Добржинский, совсем уж понизив голос, а потом ударил, как выстрелил, фолиантом об стол, властно крикнул:
– Фамилия? Имя?
Удар этот и властный крик – как под ложечку, и Рысаков, как спасаясь, назвался. Добржинский, встряхивая крахмальными манжетами, словно только что руки из-под крана, заулыбался:
– Очень рад, голубчик… Николай… Как по батюшке? Николай Иваныч? – Он чувствовал, как у него горят мочки. – Ну что же нам теперь делать, Николай Иваныч? Что же нам делать? Страшное ведь дело содеяно. Ох, голубчик, страшное… Вы учились где-нибудь? А? В Горном? И давно? Так, так… И родительница ваша жива? Угу. Н-да… Страх-то какой, господи… Понимаю, понимаю! Как не понять? Где вы жили здесь, в Петербурге, а?
Рысаков отвечал быстро, почти не задумываясь. Отвечал, отвечал, а колени у него, икры прыгали, дрожали, и ладони были мокрыми, и хотелось ему долго-долго говорить с прокурором, лишь бы не одиночка, не один на один с самим собою.
В четвертом часу ночи жандарм подал прокурору записку. Добржинский ласково простился с Рысаковым.
– Не надо отчаиваться.
На дворе Добржинский увидел кареты, оседланных лошадей, солдат лейб-гвардии сводно-казачьего полка. Он сел в казенную карету и отправился на Шпалерную, в Дом предварительного заключения.
Полчаса спустя в тюремной карете увезли Рысакова – в Екатерининскую куртину Петропавловской крепости.
Желябова разбудили.
– Оденьтесь.
Вошли Никольский и Добржинский.
– Господин Желябов, – начал подполковник. – С величайшим прискорбием мы имеем сообщить вам о злодеянии, свершившемся несколько часов назад, жертвой коего пал государь император.
– Благодарю, господа, – корректно ответил Желябов, – Даже здесь был слышен взрыв. А потом и пушечные выстрелы с крепости. Да-с, большой праздник на нашей улице!
– Не понимаю… – Подполковник оглянулся на прокурора. – Вы слышите, Антон Францевич?
– Каковы бы ни были ваши идеи, но согласитесь, тон этот до крайности неприличен. – Добржинский сокрушенно качнул головой. – Свершилось ужасное злодеяние. Ну наконец просто по-человечески: убит отец семейства, христианин…
– Те-те-те, – ухмыльнулся Желябов, – не злодеяние, нет. Благодеяние. Величайшее для русского народа. И не только русского. Дорого бы дал, чтобы знать имя героя.
– Видите ли, – осторожно продолжал Никольский, – вы несколько облегчаете нашу задачу. Разумеется, ни Антон Францыч, ни я, мы, разумеется, никоим образом не можем… э-э-э… назвать убийцу героем. – Он перечеркнул воздух указательным пальцем. – Однако не будем вдаваться в неуместные споры. Не будем, Андрей Иванович. Так вот-с, имя, которое вы хотите знать… Впрочем, сейчас, сейчас… – И он крикнул в коридор: – Войди!
Желябову показалось, что принесли бомбу Кибальчича. Жандарм ступал опасливо, напряженно вытянув руки.
– На стол, – приказал Добржинский. – Так. Придвинь лампу. Хорошо.
– Потрудитесь взглянуть, господин Желябов, – пригласил Никольский и рывком сдернул материю.
Лампа сбоку осветила большой стеклянный сосуд, наполненный формалином. Желябов пригнулся. В первое мгновение он ничего не мог сообразить: синеватое пятно, что-то всклокоченное…
– Кто это? Кто? – Добржинский и Никольский тормошили Желябова за рукав, за плечи.
Зубы у Желябова лязгнули, он все смотрел и не мог выпрямиться: в стеклянном сосуде слабо колыхалась голова Гриневицкого.
– Нуте-с, нуте-с! Скорее! – И Добржинский, храбрясь, забарабанил пальцами по стеклу, и от этого звука, тупого, негромкого, Желябов дрогнул всем телом.
– Ироды, – как бы в изумлении вымолвил он, – ах, ироды…
… Его вывели из камеры, поручик скомандовал жандармам: «Сабли вон! Шагом марш!» Сели в карету. По бокам и впереди поместились охранники. За каретой взял в карьер эскадрон лейб-гвардии сводно-казачьего полка. Ехали быстро. Через Неву на Выборгскую сторону, оттуда – на Петербургскую. Досадно, что везут ночью. Экая жандармская манера: люди спят, они бодрствуют – хранят благоденствие державы. Досадно. Днем сквозь шторку хоть смутно, но видны дома, проспекты, площади.
Нынче на очной ставке Рысаков сказал: «Да, этот». И только. Но и минуты хватило разглядеть Рысакова. Чертовская несправедливость: исполнить приговор над деспотом не довелось старым бойцам. Довелось юношам… После покушения на тебя обрушиваются видение виселицы, допросные ночи. После покушения, может быть, требуется больше мужества, чем до него. А Рысаков-то почти мальчик. Достанет ли нравственных сил, телесных ли сил достанет? И что он скажет, что сумеет сказать на суде?