Мыс Бурь - Берберова Нина Николаевна. Страница 16
— Одна из четырех родин, — повторяет Ледд, с чем-то горьким в лице. — Какая ты злая!
Я лежу и потому не могу пожать плечами, но мысленно я делаю это и возвожу глаза к небу — тоже мысленно.
— Этой фразе много лет… Иди, умирай, только за дело. — Он подходит к дивану, сжимая кулаки. Но голос у него грустный:
— Я пожертвовал тебе чем-то, что было у меня самым драгоценным, самым таинственным; чем-то неповторимым, единственным, что имело бы, вероятно, отношение не только к теперешнему отрезку моей жизни, но ко всей моей судьбе, которая может оказаться, в конечном свете, простой и ничтожной, как и я сам.
Я ничего не спросила, потому что мне все это, в сущности, глубочайшим образом неинтересно. Он говорил о Даше.
— Но я не жалею ни о чем. Я люблю тебя.
Это я уже слышала много раз. Каждый раз, как он говорит это, я на мгновение испытываю грусть: я не могу ответить ему тем же, стать его эхом. (А если бы я могла стать эхом? Испытала бы я радость быть эхом?)
Но мне нравится, что он говорит так, мне нравится он сам. Как и раньше, как и всегда, я сделала первый шаг; когда-то это считалось невозможным, потом — трудным. Это остатки какого-то забытого предрассудка, который давно умер. Когда-то еще считалось, что мужчина правдивее и прямее, а женщина — увертлива, неуловима, причудлива. Все это стерлось теперь. Я делаю первый шаг. Мне нет дела, каков он. Я знаю только, что я правдива и пряма.
Когда я беру его голову в свои руки, я хочу убедить себя, что через все это можно дойти до слияния с вселенной. Я касаюсь губами его лба, и он смеется от счастья. Он говорит, что был когда-то веселым, живым, предприимчивым человеком, в двадцать лет у него была сотня возможностей. И вдруг они стали постепенно пропадать, таять, исчезать, всё вокруг него обмелело, он хватался то за то, то за это и носился по свету — нет, кажется, страны, где бы он не побывал. И о каждой стране он говорит с благодарностью, каждой он чем-нибудь да обязан.
— Да ты счастливейший человек на свете, — говорю я ему шутя.
У него нет своего места в мире, своего дела, и он теперь судорожно ищет его. Как будто наступил последний срок. Последний час выбора. А мне кажется, что именно Ледд больше всех нас в этом мире у себя дома. Именно в таком мире, в каком мы сейчас живем, он, может быть, наиболее у места.
Я лежу на его диване, в жарко натопленной комнате его маленького отеля, и задаю ему вопросы, мои вопросы, которые я придумала для него. Я люблю знать, что делается у него в мыслях. Он вырезает из цветной бумаги фигуры, похожие мягкими очертаниями на каких-то бацилл под микроскопом, раскладывает их вокруг себя и отвечает мне. Это игра, и нельзя ни на мгновение задуматься:
— Я иду?
— По дороге.
— Ты идешь?
— По облакам.
— Он идет?
— По мосту Нотр-Дам.
— Мы идем?
— По канату.
— Вы идете?
— По движущейся лестнице метро.
— Они идут?
— Под руку, в сумерках.
Нельзя придумывать. Надо отвечать сразу, автоматически, открыв все семафоры подсознания.
— Я умираю?
— Со стаканом яда в руке.
— Ты умираешь?
— Один, в пустыне.
— Он умирает?
— Харакири.
— Мы умираем?
— Бросаясь на врага.
— Вы умираете?
— В собственной постели.
— Они умирают?
— В железнодорожной катастрофе.
Я умолкаю и долго лежу неподвижно. «Мы умираем, бросаясь на врага». Пусть будет так! Но ведь это ему только так кажется. Никогда он не бросится на врага.
Все, что я думаю о любви, весь мой любовный опыт, я принуждена таить от того, кто любит меня. Это так, словно я украла что-то: все знают, что я украла, только тот, у кого я украла, ничего не должен знать. И вокруг него — заговор.
Но сегодня я решаюсь сказать ему, что он для меня — один из многих.
«А живы будем, будут и другие».
И вот он садится около меня и смотрит на меня с таким страданием в глазах, что я начинаю его уверять, что это шутка, что это цитата… Какое счастье — возможность всегда говорить правду. Но я не знаю этого счастья, и мне тяжело. Редкие попытки мои мне не удаются. Чем больше моя правда, тем больше его страдание. Один раз я сказала ему: «я люблю тебя», сказала не потому, что это чувствовала, но потому, что хотела, как заклинанием, вызвать, попытаться вызвать для себя самой ощущение слияния с ним. Оно не возникло. Слова оказались лишенными магии и прозвучали просто ложью, не обманув никого.
Слова! Я произношу некоторые из них как вещие формулы, способные создать что-то несуществующее, совершить чудо, соединить несоединимое. Превратить в целое то, что раздроблено. Мир расколот на я и не-я. Я хочу, чтобы все срослось, соединилось, спаялось — в одном ответе. К этому нужно не заклинание, к этому нужен ключ. Кто-то говорит мне во сне: найди ключ сперва, найди ключ! А потом уже ищи дверь. И я ухожу искать этот ключ.
Сначала, кажется, Ледд предполагал, что я поеду с ним. Куда? Конечно — на край света. Сначала Ледд думал, что он сумеет склеить для меня некую игрушку, которую подарит мне в полную собственность, и я за то, в преданности и верности, последую за ним. Этого не случилось и не могло случиться. Склеенные игрушки мне не нужны. Разрешение вопроса по Ледду (для которого мир упрощенно расколот на богатых и бедных) только маленькая часть огромной задачи, которая стоит передо мной и с каждым годом делается все страшнее, все тяжелее.
— Богатые, — говорю я ему, — почти всегда живут в постоянной скуке, постоянной тоске, отчаянии и нечистой совести. Достигший славы или власти платит за это несвободой, страстями, одиночеством и все той же скукой. От простого счастья человек в конце концов теряет образ человеческий и приобретает образ скотский. От отсутствия простого счастья он сходит по узким ступенькам в такой дикий и темный ад, который, может быть, и со смертью не кончается.
Я лежу на его диване и играю с ним в нашу любимую игру вопросов и ответов. Но он знает и я знаю, что нам обоим предстоит жизнь, целая трудная жизнь. И что ее нельзя проиграть.
— В данный момент, — говорит Ледд, — есть, конечно, места на свете, где можно быть нелишним, где даже можно стать необходимым.
— Байрон, где твое Мисолонги? — говорю я на это. Пусть едет! Если он не уедет, что я буду с ним делать здесь, в Париже? От него в конце концов мне станет только еще тяжелее. И весь этот груз меня когда-нибудь надломит.
Но мир расколот, и, может быть, в самом деле ничего нельзя с этим поделать. Остается расколоться вместе с ним и в этом действии найти, наконец, желанную гармонию. Такая, какая я сейчас, я еще усложняю все, самым своим существованием усложняю всю систему, усложняю вселенную. А она, может быть, прекрасна? Этого я не знаю. Сколько я себя помню, я всегда хотела быть с ней в ладу. Я лет десять тому назад приняла одно решение, которое в то время казалось мне спасительным, и хоть таковым оно не оказалось, я все же радуюсь, что выполнила его.
Внимательно приглядываясь к истории мира, не к истории его войн, судьбе правителей, переселению народов, экономическим системам, но к истории его духовных движений, к цепи развития идей, я решила по своим силам проделать тот же путь. Образно это можно было бы изобразить таким способом: представим себе цепь высоких гор, Альпы или Гималаи. Каждая вершина в цепи есть одна из так называемых «ведущих идей человечества». Я иду от вершины к вершине. Я как бы переселяюсь на плоскость высотой в 2000 метров и там начинаю жить. Это моя изначальная высота. Я делаю шаг — с одной вершины на другую, с нее — на третью, затем — на четвертую (никогда не спускаясь ниже 2000 метров). То я восхожу на 5000, то спускаюсь на 3000. Несколько раз я дохожу до 6–7 тысяч и вновь возвращаюсь на 4000. Но я живу высоко и дышу тем воздухом. Я повторяю путь, пройденный миром в его духовном плане, иду путем человеческой мысли, слежу ее ход. Моя задача растянулась на годы. Она только теперь идет к концу.
От истоков мировой духовности, китайской «Книги Превращений», Востока и пророков, через Грецию, Рим, Новый Завет, к Александрии и средним векам, я дошла до Возрождения, до Реформации, до XVIII, XIX веков и нашего времени. Я старела и мудрела вместе с миром. Я жила его историей.