Я уже не боюсь - Зарубов Егор. Страница 10
Тогда он за полгода дошел почти до того же, что сейчас лежит в кресле дохлым инопланетным Чужим. Почти. Вовремя спохватился. Больница. Лекарства. Потом воля.
Бесконечная воля жить. Десять лет. Ни глотка. Кофе, пепси, соки – вишневый, виноградно-яблочный.
Воля.
Он говорил что-то о каком-то дефективном гене, который не дает нормально усваиваться алкоголю. Как у народов Севера и Сибири. Он родился в Якутске. Хотя его родители были из Европейской России, так что версия так себе. Хоть у нас и чуток татароватые лица.
Воля. Железная. Несокрушимая. Десять лет.
Ее сломила рюмка вина. Именно рюмка. Водочная. Пятьдесят граммов. Санаторий. Крым. День Победы.
«Только одну, и все». Мама улыбается и кивает.
Сказ о том, как капля прорвала плотину.
Это было год назад. А теперь передо мной в кресле сидит и слушает рвущиеся из колонок первые аккорды «Fell in Love with a Girl» чудовище.
Я стою и смотрю на него, не зная что сказать, да и нужно ли вообще говорить. Неизвестно, какой оно понимает язык. Может, вибрацию, как змея. Уже столько всего было сказано – и банального, про «пожалей-нас-одумайся-дети-мама-работа» и так далее, и весьма изобретательного, вроде предложения тети Вали, маминой сестры, – на спор не пить, за деньги, но все без толку.
Вы же не стали бы разговаривать с Чужим, верно? Не отгрызает вам голову – и то хорошо.
Сам не знаю зачем, но я вытаскиваю из рюкзака новый диск «White Stripes», купленный на раскладке возле метро «Лыбедская». Машу бело-красной коробкой перед лицом Чужого.
– Новый альбом, – зачем-то вылетает из моего рта.
Чужой пытается улыбаться: с губы едва не срывается сигарета, в уголке рта поблескивает слюна. Я вдруг замечаю, что он прожег сигаретами столешницу, и отчего-то пристально смотрю на эти черные язвы, покрывающие дерево.
Иду к себе в комнату. В спальне темно – мама наверняка спит. Она научилась спать, даже когда гремит музыка. Она засыпает, даже когда оно орет что-то на кухне или гоняется с ножом за кошкой. За Марфу никто не переживает – удрать от Чужого ей проще простого. Она не только хитрее и ловчее. Теперь она еще и умнее, да и квартиру знает лучше. А подстеречь Марфу Чужой не сможет – от него уже не пахнет отцом, и кошка его сторонится.
Из окна моей комнаты видно Юлин дом – шестнадцатиэтажку на краю парка. Там горит несколько окон и мигает красный огонек на крыше. Я смотрю туда и представляю – нет, не представляю, а верю – что одна из светящихся клеточек – Юлино окно, и она сейчас стоит там и смотрит на меня.
Хочется позвонить ей, как всегда, когда ее нет рядом. Я бы позвонил, забив на ее бабушку и сестру, которых разбудит дребезжание старого красного дискового телефона, но у нас телефон в большой комнате, а там…
В общем, придется потерпеть.
Я раздеваюсь, бросаю вещи на стул, ложусь на кровать. Не укрываюсь – жарко, несмотря на поздний час. Духота висит в комнате невидимой глыбой и давит на грудь. Я закрываю глаза и думаю о Юле. Для этого не нужно никаких усилий – мысли все время летят к ней, как стальная стружка к электромагниту. Я думаю о том, как совсем недавно – на прошлой неделе – сидел с ней за одной партой и едва не падал в обморок, когда она поправляла волосы или забрасывала ногу на ногу. А сегодня…
Мысли разносит в клочья рев музыки, рвущийся в открытую дверь. Открываю глаза и вижу Чужого. Стоит надо мной черной горой. Его едкое дыхание заполняет комнату отравляющим газом.
Он что-то говорит. Пытается говорить. Звуки высыпаются изо рта бесформенными обломками слов. Раньше такие ночные вторжения пугали, но сейчас я только чувствую жуткую усталость.
– Уйди, – бурчу я и собираюсь отвернуться к стене, к пыльному узорчатому ковру, все завитки и закоулки которого знаю наизусть; хочу спрятаться в этих узорах, как в лабиринте.
Чужой продолжает пытаться что-то сказать, покачиваясь, будто в комнате дует шквальный ветер. Я думаю: о чем он вообще мог бы говорить? О том, как заставил маму превратиться в старуху за неполный год? Как превратил нашу жизнь в унылый и затянувшийся третьесортный фильм ужасов? Или, может быть, о том, как он, бедняжка, страдает неизвестно чем, мучается от непонятно чего и вливает в себя цистерны отравы из-за того, что раньше – еще когда говорил на языке людей, а не Чужих – называл своей «ущербностью»?
Прислушавшись, я наконец понимаю, что он бормочет.
Хочет новый альбом «White Stripes».
Когда Чужой уходит, я лежу, не смыкая глаз, и жду, когда запахи прелой листвы, остывающей пыли и выхлопов с улицы вытеснят его вонь. На потолке начинают ползать тени: во дворе включила фары и поехала к арке машина. Только сейчас чувствую, как колотится сердце, – Чужой все же напугал меня. Кажется, никогда не усну. Смотрю на книгу, которую читаю, – она лежит, раскрытая, на стуле, под шортами. «Стрелок», Стивен Кинг. Там часто встречаются слова: «Мир сдвинулся».
Думаю немного почитать (вчера закончил на пятьдесят третьей странице. Год смерти Сталина. Я все числа так запоминаю), но тут же чувствую, как сон вновь обволакивает меня тугой пленкой, и заполнившая комнату чернота льется в мысли, выдавливая остатки света дня. Пытаюсь думать о Юле, но последние освещенные уголки рассудка заполняет Чужой. Или тот, кем он был раньше.
Перед тем как провалиться в липкую, душную темноту летнего сна, я обращаю немую молитву к безымянной силе, которая, может быть, есть где-то там, в этой звенящей ночи за окном, и прошу ее изгнать Чужого и вернуть отца. Я делаю так каждую ночь. Потом, не слишком веря в эти мысленные радиограммы в пустоту, надеюсь, что утром все по крайней мере будет по-прежнему. Как сегодня.
Засыпаю все же с мыслью о Юле и с улыбкой на губах. Не зная, что этой ночью мир сдвинется и «по-прежнему» исчезнет, как влага ночного ливня на раскаленном полуденном асфальте.
Не зная, что под утро сердце, которое у отца и Чужого одно на двоих, перестанет биться.
Мама – светлая, хрупкая, лицо усыпано веснушками. Она трясется, и кажется, что веснушки вот-вот посыплются с сухой бледной кожи на потертый паркет. Когда санитары несут мимо нее одеяло с телом (я вижу только руку, раздутую и белую, как какая-то жуткая глубоководная рыба), с потрескавшихся губ срывается едва слышный вой – глухой и монотонный, как завывание ветра в щелях рассохшейся оконной рамы.
Врачи уже убрались, теперь и санитары. Остаемся только мы с мамой, дребезжащий звон телефона в комнате, голодно мяукающая Марфа и кровь на полу рядом с кроватью – перед смертью отца рвало.
Я подхожу к маме, хочу ее обнять, но мне страшно – страшно видеть этот взгляд. Как будто в нее попала молния и выжгла все внутри дотла, оставив лишь помутневшие стеклышки между пустотами внутри и снаружи. Она постепенно увядала весь этот бесконечный год, но за прошедшую ночь постарела сильнее, чем за все предыдущие месяцы. Кажется, стоит коснуться ее пальцем, и она рассыплется, как древняя мумия.
Мама вдруг вновь обретает способность видеть, а не смотреть в никуда. Фокусирует на мне взгляд. А потом шепчет, почти не шевеля губами. Или, скорее, шелестит. Как змея:
– Это ты… Все ты… Он так на тебя надеялся…
Из ее рта хлещут слова – острые, голодные и ядовитые, как бесконечный рой полных смертельной отравы насекомых. Они жалят и жалят… а потом я отключаюсь. Не слышу ничего. Смотрю в окно. Там синеву неба режет белый след самолета.
Она утихает, когда приходит тетя Валя. Прижав маму к себе, она говорит мне: «Пойди погуляй». Как будто я не при делах.
Как будто не мой отец только что умер.
Впрочем, я и сам хочу уйти. Здесь уже год пахло медленным, вязким, как деготь, самоубийством. А теперь пахнет свежей смертью.
Побросав в рюкзак все, что нужно, я выхожу из квартиры. Лифт гудит где-то в шахте, и я иду пешком. Взгляд скользит по надписям и рисункам, пестрой коростой покрывающим стены подъезда. Банальные «ЦОЙ ЖИВ», брань, названия групп, «сосу» и номера телефонов… Более загадочные вроде «КОБРА любит НИМФУ» и совсем уж трансцендентальное «Что живет во рту моем?», выцарапанное на крышке мусоропровода между пятым и шестым, рядом со свастикой.