Портрет незнакомца. Сочинения - Вахтин Борис Борисович. Страница 55

Откуда и берется! Вот ничегошеньки не знал он ни о вере, ни о церкви, тем более обрядов не знал, а перекрестился правильно и поклонился верно. Да, подхватил Афанасия Ивановича азарт и взнес к вершинам вдохновения личности — туда, где рвутся тучи, где головокружение, орлы парят и, так сказать, твой карандаш кохинор наносит модные узоры пьедепуль на нежную ткань чужой жизни.

Наносит, пока не надоест ему, а иногда вдруг и сломается…

Горюнова пела в этой церкви, потому что жила рядом в сторожке вместе со сторожихой-монахиней, сторожке старенькой, однако прочной, как все, сработанное собственноручно, а не методом поручений. Училась она и получала стипендию в регентском хоровом училище при местной семинарии, а как она туда попала — расскажу как-нибудь потом, поскольку из-за многочисленных отступлений я многое существенное пропустил, в частности, самый момент знакомства Афанасия Ивановича с Надей, которое состоялось в то же воскресенье. А оно произошло как-то…

Удивительно, но мать Наталья, подозрительная, как ворона, ни о чем таком и не подумала, когда Афанасий Иванович через несколько дней вошел вслед за Надей в сторожку, перекрестился на икону Богоматери и представился как новый прихожанин, почувствовавший в сердце Христа, но стесняющийся своего невежества и желающий поучиться скрытно, поскольку, сами понимаете, возраст и положение…

Ослепла мать Наталья! Поверила ему почему-то совершенно и сразу, готовая отныне растерзать всякого за малейшее в Афанасии Ивановиче сомнение. Не знаю, чем он покорил ее. Может, тем, что шапку заранее снял или, едва мать Наталья на печку посмотрела, как он и дров принес, не забыв щепу, и трубу открыл, как надо, и дыму не напустил, и все это быстро, весело сделал, однако сдержанно себя вел? А может, потому она околдовалась, что слишком уж неправдоподобно легко и просто было раскусить, зачем он сюда ходит? Но, согласитесь, как ей было допустить, что человек притворится верующим, на икону начнет креститься — и все это обман? Одно притворство? Кто знает, не мечтала ли когда-то в молодости мать Наталья о таком вот, видном и жизнерадостном, да не встретила или мимо прошла.

Самое удивительное — за все эти зимние месяцы, в течение которых Афанасий Иванович чуть ли не каждый вечер являлся в гости, не сказала она ни слова отцу Михаилу, священнику церкви Димитрия Солунского и покровителю Нади Горюновой. Тот, конечно, заметил нового прихожанина, скромно отстаивающего воскресные обедни и щедро зажигавшего толстые трехрублевые свечи перед иконами, но не торопился выяснять, кто этот заметный человек, которого иногда на машине подвозит шофер, — такие люди для церкви опасны, считал законопослушный отец Михаил.

И установилась по вечерам в сторожке совершенная, идиллическая жизнь.

Мать Наталья вяжет, собачка Дружок, зверь ласковый, не то что лаять — рычать не умеющий, спит на коврике у печки, Афанасий Иванович сидит удобно в кресле, а Надя читает ему прекрасным голосом, иногда отрываясь от книги для тактичных пояснений, которые дает как бы не ему, а темному окну, как бы думая вслух, как бы не то повторяя, чтобы лучше запомнить, не то держа перед кем-то ответ.

«Человек есть творение Божие, — озаряется сторожка звучным чтением. — Господь Бог дал ему бытие, дал и силы продолжать существование свое, продолжать, в роды родов растя и умножаясь. Господь Бог дал ему могущество действовать по обеим частям, существенность его составляющим…»

— Это в макрокосме, во вселенной, — поясняет окошку Надя, — есть два начала: видимое и невидимое. Они же и в человеке присутствуют, так что все бытие как бы две натуры имеет.

«…действовать и телом, и душою, и чувствами, и разумом, и сердцем, и волею, и телесными способностями, и душевными дарованиями…»

— Вот так — всем действовать дружно, не в разбивку, — почему-то задохнувшись, сказала Надя.

Афанасий Иванович пристально посмотрел на нее, но взгляда ее не перехватил.

Он привык считать путь от встречи до обладания на километры, а себя — пешеходом и упорно шел при любой погоде, важнейшим полагая не задержаться, а топать и топать. Сейчас ему померещился как бы огонек в тумане, он внутренне встрепенулся и приободрился.

«Кратко — действовать и чувственно, и нравственно. А посему, что ни действует человек, пищу ли себе и одеяние трудом промышляет, ест ли, или пьет, чад ли законным образом рождает, разум ли свой знаниями просвещает, сердце ли свое к люблению брата своего наклоняет, или ближнему своему помогает, алчущего питает, жаждущего напоевает, нагого одевает, странного вводит в дом свой, больного и в темнице сущего посещает, мертвого погребает, и наконец сам в число мертвых отходит: все сие хотя и есть естественное, от сил видимой натуры и вдунутой в тело души зависящее, однако ж есть притом и с действием перста Божия соединенное. Кто дал бытие и силы действовать, Кто назначил начало и конец жизни: Того перст и сила есть всегда главная причина деяний человеческих, деяний и чувственных, и нравственных».

«Сколько еще слушать эту политграмоту?» — нетерпеливо подумал Афанасий Иванович, а вслух неожиданно повторил:

— И чувственных, и нравственных…

Он поднял глаза на икону Божьей Матери, чтобы не таращиться на нестерпимо чистый профиль Нади, на нестерпимо чистую кожу ее шеи, на белое полотно ее вышитой кофточки, чтобы не воображать все прочее.

— Как это — и чувственно, и нравственно? — спросил он и облизнул пересохшие губы.

Надя посмотрела на него. Как слепая глядит иногда, подумалось вдруг Афанасию Ивановичу со страхом, это, наверно, оттого, что глаза у нее очень уж большие и цвета странного, как этот цвет называется — лазоревым, что ли? васильковым? Да красива ли она, почему-то опять с испугом подумалось ему, и сердце его вдруг застучало, забухало, словно кто-то стал бить не то в колокол, не то в огромный барабан, и кровь прилила к голове так, что заложило уши и заныли глазные яблоки.

— Чувственно, — сказала Надя, снова обращаясь к окошку и как бы отвечая урок, — это все, Афанасий Иванович, что к телу относится, например, труд, деторождение, смерть. А нравственно — это душа наша, ее совесть, любовь, понимание всего тайного и сокрытого.

— Тайного и сокрытого, — изо всех сил старался не пошевелиться Афанасий Иванович, — это чего же?

Как, однако, у нее на шее жилка бьется, удивлялся он про себя, не может быть, чтобы от этой своей политграмоты она волновалась…

— Кроме вселенной и людей, — отвечала Надежда окошку, — есть третий мир, мир знаков и символов, они и помогают постичь то, что мы словами не опишем.

— Нас проще учили, — сказала мать Наталья. — Полюби Христа всем сердцем и помышлением своим — вот и станет тайное явным, а сокрытое откроется.

Где же это ты, Афанасий Иванович, торчишь, подумал он о себе в третьем лице. Идет к концу двадцатый век, вокруг шумит современность, завтра тебе надо к министру лететь — на заводе завал, металла не хватает, а ты тут сидишь, бодягу какую-то слушаешь второй месяц. Очнись!

Но не очнулся он, не отвлекся от бившейся на шее жилки с помощью мыслей о заводе, металле и Москве с министром посередине — гремели в ушах его барабаны, как в тех африканских деревнях, что показывают иногда по телевизору.

— А разве, — спросил Афанасий Иванович под грохот и буханье в сердце и голове, — а разве любовь и деторождение — не грех?

Надя изумленно глянула на него и рассмеялась — тонко и легко.

— Господи, вот вы еще какой… — начала она еще сквозь смех и не договорила.

— Какой я, какой? — вцепился Афанасий Иванович.

— Чуть не сказала «темный», — перестала смеяться Надя.

— Ты не заговаривайся-то, — сердито вмешалась мать Наталья. — Расхихикалась.

— Простите, — сказала Надя.

Афанасий Иванович покивал головой, соглашаясь, что он еще темный, поставил локоть на стол, вложил подбородок в ладонь, взялся пальцами за нижнюю губу, изображая глубокую сокрушенность по поводу своего невежества, а тем временем принялся вспоминать своих женщин — нет, красивые женщины смеются неприятно, не умеют, решил он, да и вообще женщины. А эта и смеется, как поет. Самородок, самородок величиной в мечту! Но сколько же еще идти?