Портрет незнакомца. Сочинения - Вахтин Борис Борисович. Страница 88
Сидел я однажды сколько-то там лет назад в Москве на одном заседании, и люди вокруг меня были не только симпатичные, но, честно сказать, попадались и какие-то несимпатичные. А мне вдруг приспичило что-то записать из пришедшего в голову. Под стул не полезешь писать, а записать невтерпеж. И я записал по-китайски — никто ничего так и не понял, хотя некоторые, конечно, интересовались. Но в Китае даже это не годится. Что же делать? Как писать?
И я писал, не называя имен, не называя места и времени, а если и называя, то все переиначивая, чтобы никто не мог догадаться, где это было и с кем я говорил. Да так все переиначил, что теперь уже и сам, читая свои записи, не могу вспомнить, где это случилось, и случилось ли вообще, и кого это именно я имел в виду. Так что мой китайский дневник не особенно точный документ — из него ничего точного и документального не выжмешь. Это такие отрывочные записи, где действующие лица меняются местами, где «я и он», может, и не значит «я и он», а «он» это вдруг, возможно, не «он», а «она», а «я», может, «он», а «она» это я.
Только так и можно писать дневники в Китае, только так.
Основное чувство
Октябрь 1966 года. Еду я по Китаю.
За окнами вагона, за окном автобуса, на пыльных улицах Пекина, под платанами Нанкина, вдоль мутных рек и речушек одна и та же общая картина, одни и те же картины частные — нищета. Непроходимая, невылазная, многотысячелетняя нищета. Сотни миллионов людей, погруженных в предельную бедность.
Эта бедность раскрашена кумачом. Красный цвет на глинобитных домах в деревнях, красный цвет бессмысленных лозунгов, призывов, славословий. Как капельки крови на груди, у всех почти, кроме полуголых рикш, портретики Мао. Над грязно-синей толпой — кроваво-красные книжечки его изречений. Нищая страна окровавлена. И вдруг пронизывает чувство, которое так и останется основным чувством, пронизывает, перерезая горло, — жалость. К кому? К этим одураченным людям? А может быть, к самому себе? К своему бессилию перед этими пространствами нищеты и миллионами бедняков?
Крестьянин дарит мне орешек арахиса, покрытый землей. Я благодарю, кладу в карман. Он рад, что я принял его подарок. И он хочет быть щедрым — он собирает с края грядки целую горсть и все отдает мне.
Я в гостях. Ночь. Город спит. Я зашел на этот огонек с отчаянием человека, измученного организованным туризмом, лишенного человеческого общения. Мне хочется верить, что я удрал от сыщиков, что я не причиню неприятностей своим хозяевам, но я осторожен. Я не говорю ни о чем, кроме того, что полагается по правилам вежливости: о детях, о работе моих хозяев, об их здоровье. Мне рады, нам хорошо. И меня угощают от души, чем бог послал. А бог послал им только кипяток в эмалированной кружке. И я пью этот кипяток еще и еще, я чокаюсь этим кипятком с ними за их здоровье.
Потом я выхожу на улицу и оглядываюсь. Никого. Ни души. Неужели я все-таки удрал? Не знаю. У самой гостиницы сталкиваюсь нос к носу с запыхавшимся китайцем, за ним таращит глаза другой. Да, они потеряли меня, не ушпионили, не справились со своей задачей. Да что я, с ума сошел, что ли? И их мне жаль — из-за меня эти изможденные люди не спали ночь, из-за меня им будут неприятности — шутка сказать, упустили иностранца.
Другая ночь. Я лежу в купе на верхней полке, напротив меня спит военный. Вернее, не спит, ворочается, вздыхает.
— Не спите? — спрашиваю я.
— Не умею спать в поезде, — говорит он.
— Не привыкли? — спрашиваю.
— Езжу много, а привыкнуть не могу, — говорит он.
— Где вы родились? — спрашиваю я.
— В провинции Шаньдун, — говорит он. — Я там вырос, потом воевал. Партизанил. Пятнадцать лет жил, как дикарь, ел траву, прятался, не мылся…
Помолчал, что-то вспоминая, потом спрашивает:
— Вы из Советского Союза?
— Да, — говорю я.
— Хочу спросить — почему в вашей стране такая испорченная молодежь? — произносит он решительно.
— А вы были в нашей стране?
— Нет.
— В моей стране молодежь как молодежь, — говорю я. — Работает, учится, поет, влюбляется, бездельничает, созревая, и зреет, перестает быть молодежью.
Молчит. Потом вдруг говорит:
— Мы построим коммунистическое общество на всей земле.
— А что потом? — спрашиваю я.
— Когда это — потом?
— Вот после того, как построим?
— Будем бороться с империализмом, — говорит он.
— Но империализма не будет.
— Будем вести классовую борьбу.
— Но классов не будет.
Он долго молчит.
— Не знаю, — говорит он. — Но я подумаю и утром вам обязательно отвечу.
Утром у него плохое настроение, измученный бессонницей вид. Я не возобновляю разговор, стою у окна. Вдоль дороги тракт, по тракту рикши тащат тележки с грузами. Редко-редко пропылит машина. Поле. Пасутся буйволы. На спине у одного мирно спит пастух с повязкой хунвэйбина на рукаве.
— Я думал, — подходит ко мне военный. — Я не знаю, что я буду делать, когда не станет империалистов и классовой борьбы. Но я буду делать то, что мне прикажут.
— У вас есть дети? — спрашиваю я.
— Трое, — отвечает он и вынимает фотографии, оживляясь. Славные дети. Младший сидит как-то мешком.
— Что с ним? — спрашиваю я.
— Кости не окрепли, — странно улыбается военный. — От недоедания.
Да, то, что я видел в Китае, не смешно. Это трагично. И душит одно, основное чувство — жалости, жалости к этим обманутым, запутанным, нищим телом и духом людям. Но может быть — чувство жалости к себе?
Китайские внутренние дворики
Естественно, нечему тут удивляться, что я видел в Китае преимущественно фасады домов да стены оград, а внутрь не заходил почти нигде и ни разу, почти не видел того прославленного лабиринта внутренних двориков, домиков, галерей, пристроек, о которых столько читал. Но кое-что видел, однако так мало, к сожалению, что писать об этом мне не пристало.
И за фасады почти не проникал. Только в паре квартир побывал, да в окна нахально заглядывал. И писать о внутренней жизни китайцев, об их домашнем потайном быте мне не полагается тоже.
Отчего же я вспомнил китайские дворики внутренние?
Вот отчего. Я раньше, читая китайские газеты и журналы, слушая радио, думал, что узнаю что-то о китайской жизни, что фамилии китайских вождей, их перемещения с поста на пост, их речи и декларации, то, что и как сообщается, — это и есть отражение политики китайского государства, расстановки в нем общественных сил и течений, что это вообще полезные сведения о китайской жизни. Сейчас, глядя на фасады и стенки, я понял, что все сообщаемое в газетах и по радио, вся эта внешняя жизнь громадного бюрократического аппарата — величина мнимая, а суть происходит в глубине, в тайных дворах и двориках, переходах, флигелях, галереях, башнях, пристройках, в тысячах комнат, до которых не добирается ничей взор. А там, в этих пчелиных ульях бюрократии, царствуют те же извечные законы, которые сопровождали жизнь государства в ходе всей истории Китая, — жажда власти, денег, насыщения во всех его формах. Без денег не было и нет власти — бескорыстная власть такой же вздор, как и ласковый огнемет. Значит, там, во внутренних двориках китайской бюрократии, правит по-прежнему тот, у кого есть много денег. Значит, нищие хунвэйбины, способные, покупая яблоко, выбирать его целый час, власти не имеют — и кто-то тихо смеется над ними во внутренних двориках под акациями.
Я перестал читать газеты, потому что я не хотел, чтобы меня обманывал фасад.
Ах, как плохо мы усваиваем то, что говорят нам мудрейшие мужи нашей литературы! Ведь писал же, писал Александр Сергеевич Пушкин: «И мало горя мне, свободно ли печать / Морочит олухов иль чуткая цензура / В журнальных замыслах стесняет балагура», а я, олух, не вник в его слова…
Итак, я расхотел, чтобы меня обманывал фасад. Но не только это. Я понял, что прикасаюсь мыслью к одной из самых охраняемых государственных тайн Китая и что если бы я знал хоть что-то о жизни внутренних двориков китайской власти, то никогда я не увидел бы снова прекрасных дворцов Ленинграда, а пропал бы в Китае, как муха. Слава всевышнему, что я ничего не знаю, и вот скоро буду любоваться древними дворцами и стенами моего собственного отечества.