Дьявол в сердце - Жей Анник. Страница 2

Оставляю позади пустоту семи несчастных лет, или 61 368 потерянных часов, и отворачиваюсь от всего этого. Больница исчезла в тумане. В очередной раз я возвращаюсь домой — салют! — белые халаты не получат меня до следующего визита. Таксист со станции «Ж-7» подбадривает меня: «У вас же не терминальная стадия. Иногда здесь садятся такие больные, что не знаешь, доживут ли они до конца поездки. Раз в месяц я езжу в Поль-Брусс — это доброе дело, но все-таки уж очень мрачная эта станция».

Я выражаю восхищение его мужеством. Он включает свет и радио. «В самом деле, когда видишь такое, то говоришь себе, что не стоит делать из мухи слона», — уточняет он, поглядывая на меня в зеркальце заднего вида. Я не хочу ни его участия, ни его жалости. «Я онколог», — сухо говорю я. Он замолкает.

Я пытаюсь думать о тех, кто уже умер, о тех, кто находится в коме, или о парализованных, ведущих жизнь овощей: их прогуливают на инвалидных колясках в Гарше и других лечебницах. Ничего не помогает. Мое собственное страдание по сравнению с этим ничуть не уменьшается. За темными очками я лью слезы и вспоминаю о далеком времени — кажется, нас разделяют световые годы, — когда у меня были обе груди.

Машинально достаю из кармана переднего сиденья журнал. «Обольстительные и распутные, женщины стали доступны, изо рта и вульвы лезет непонятно что. Пора закрыть ящик Пандоры».

Статья называется «Когда женщин убивали во имя Бога». Автор пишет: «Церковь использовала все основополагающие духовные тексты и превратила их в призывы к войне против женщин», — я аплодирую. Женская плоть — это ад. Я ни во что не верю, всегда была атеисткой, но, насколько я знаю, роль, отводимая для женщин Церковью, — карикатура на то, чем они занимаются в обществе. Мать ли, шлюха ли — вечно вторая. Когда же наконец сильная половина человечества покается?

Судьба девочки предопределена с рождения. Я взбунтовалась, я вела мужскую жизнь и теперь собираю осколки. Девочки, опасайтесь думать! Поль-Брусс исчез в тумане. Париж сверкает в полном параде. Такси мчится с берега на берег, из одного квартала в другой, и это движение кажется мне таким же нереальным, как моя жизнь. Ад переполнен ведьмами, все женщины — ведьмы. Вывод: ад — огромная матка. Меня наказали за свободу, за счастье — за все слова, что я присвоила. Мне дали по носу. Дурочка увидела, из какого теста слеплены отцы, патроны и матроны.

Когда-то я работала на Франка Мериньяка, у меня была куча друзей, сын, муж, любовники; под моей кофточкой торчали груди мадам Как-Все.

Работу я потеряла, Теобальд попросил развода, сын сбежал, друзья тоже. В довершение всего исчезла моя грудь. Ее близняшка стала такой печальной, такой нелепой. Молочная железа была поражена не случайно. Нож хирурга оставил на моем теле крест как напоминание о брачном, семейном и общественном порядке, которым я пренебрегла. О законах, которые я нарушила.

Я пятилась от этих обязательств, как рак и получила рак. Дочь-бунтарка, посредственная жена и никакая мать, я прожигала жизнь, как сказал бы мой отец Северин Тристан. Прежде чем стать антикваром в Бурдоне (департамент Финистер), Северин жил с целительницей из Шапель-Кадо по имени Мод. После того как Мод родила меня, она почти сразу умерла от родильной горячки. Моя мать насылала порчу и гадала на картах. Химическим препаратам она предпочитала травы, унаследовав сохранившиеся в Нижней Бретани традиции друидской медицины. В ее терапевтический арсенал входили и молитва, и родниковая вода, и милосердие святых. От Мод я унаследовала брошь — золотое сердце, которую не надеваю, и еще вкус к удовольствиям.

Я и в самом деле любила, когда мужчины ласкали мою грудь, а сын сосал молоко, — как давно это было. «Я всегда любила и всегда буду любить тебя, Антуан!» — кричала я как-то вечером студенту, который паковал багаж и бросал мне в лицо все, в чем сын может упрекнуть мать. Милое дитя хлопнуло дверью, не дожидаясь конца фразы, и я его понимаю. Я очень дорожила своей независимостью, и работа, а не колыбель, была у меня на первом плане.

Скоро Антуан закончит юридическую академию — вот и все, что я знаю о нем. Когда-нибудь, возможно, у меня будет другая жизнь, новый муж, ко мне вернется Антуан. Грудь же не вырастет никогда.

«Я расплачиваюсь за бунт, я была честолюбива, распутна, для меня не было ничего святого», — говорю я иногда д-ру Жаффе. Онколог напоминает мне, что и добропорядочные отцы, и примерные граждане, и вполне разумные люди тоже болеют раком. Я отвечаю, что они искупают ошибку, о которой не догадываются, но за которую подсознательно упрекают себя вплоть до того, что от этого и умирают. Ничуть не убежденный, онколог качает головой. Д-р Жаффе тридцать семь лет посвятил молекулам, причинно-следственным связям их роста, но он все равно знает меньше меня. Знание пациента вписано в мою плоть. Я ложусь и встаю с ним. Я знаю: рак не возник у меня из ничего. Он появился в результате долгого и немыслимого разрыва между мной и окружающими. «И не такие строптивые усмирялись», — говаривала мне старшая воспитательница лицея. В конечном счете она оказалась права.

Биологический отец, приемные мужья, фальшивые братья, сын и начальники — все эти мужчины по-своему хотели мне добра. Чтобы соответствовать их желаниям, я с грехом пополам была дочерью, женой, матерью, служащей. Влюбленная в свободу, ведьма, появившаяся на свет во Франции — стране литературных салонов и Республики, я задыхалась в предписанных эпохой ролях. Рак — это цена, которую я заплатила. Мужчины и матроны шли проторенной дорогой, а я — нет. Как и мой рак, я шла напролом, и на моих дорогах не было указателей. Вместо сожжения на костре приверженцы порядка приговорили меня к скитаниям по коридорам лечебницы Поль-Брусс с последующей смертью. Весьма изысканная пытка, должна признать.

Мужчины боялись меня. У меня было тело женщины и их образ жизни. Я пользовалась ими для удовольствия, как поступают с женщинами они. По утрам я их бросала, а днем занимала их место. Это длилось столько, сколько должно было длиться. И вот чертова метка, мое клеймо позора — это след от ножа хирурга на моем теле.

За твое здоровье, Антуан, «пока здоровье есть…», сказал бы твой отец Этьен. Я бросила его, потому что он мне до смерти надоел, и за это ты упрекаешь меня, милое дитя, как и за мою беспутную жизнь, а также за то, что не любила мужчин, как следовало бы. И вправду: у меня никого не осталось, никого. В этом я вся! Сначала горю, а потом — пшик! Но ведь если долго жить с кем-то, то он в конце концов надоест, разве нет? Брак? Да это лицемерие.

Я признаю себя виновной, Антуан, я женщина, мой дорогой сын, а это слово надо произносить с уважением. Ты хоть и очень умный, но, может быть, никогда не поймешь этого. Успокойся, не один ты. Некоторые женщины тоже не понимают, видишь, как это сложно.

Надо быть, как все — родители, мужья, дети, кружева, непыльная работа — или платить по счетам. Серьезно я относилась к свободе, а не к семье. Ни к той, из которой я вышла, ни к той, которую скрепя сердце создала. Однако семья — это святое. Семьи меня и сгубили. Я дорого плачу за побег от условностей, но если бы можно было все начать сначала, я бы снова выбрала жизнь «а капелла», на лезвии бритвы, без сетей и семей! И будь прокляты отцы, сыновья, мужья и все мужчины доброй или недоброй воли! Они любили меня, как умели, их волновало, что с такой беспорядочной жизнью я могу остаться одна. Они не ошиблись! Вот уже семь лет я сижу в одиночке, семь лет, пропавших вместе с летом, осенью, Рождеством, Пасхой и всем, всем, всем.

Сейчас предстоит еще одна зима, но весна вернется, как обещает «мистер Вильжюиф» в своем белом халате, делая вид, что не замечает одной вещи: я выбрала плохое время для рака, потому что если я выкарабкаюсь (допустим, выкарабкаюсь), то меня все равно ждет зима.

Рак отнял у меня мои последние весны, которые я берегла на десерт, забрал у меня последнее лето любви, лишил меня бабьего лета.

Прежде чем сделать мне искусственную грудь, д-р Жаффе хочет убедиться, что я вне опасности. Он не называет эту достославную опасность, но я знаю, что он имеет в виду метастазы. Эти бешеные клетки могут гнездиться в каком-нибудь уголке, а потом выскочить, когда их не ждут. С такими мерзавками нельзя шутить.