Восстание мизантропов - Бобров Сергей Павлович. Страница 2
Оправдываясь, он рассуждал, что сделал сие исключительно в аффекте, — он хотел только укусить, только укусить… один разок, один только разик, но не удержался, — любовь к паучку была совершенно непомерна: — исчезновение непонятно и достойно жалости. Сей истинно-Брюсовский эффект доехал до своего конца и малютка-паучек исчез в бездне времен! — о дай мне тот же жребий вынуть. Хорошо бы встретить неизбежную осу в том виде, в коем встретил ее бедняга паучек. Ветер тихо и тонко вошел в комнату и дымные персты его повернули бумажку на столе. Шелестя и причитая, она упала ему на руки, он приподнял ее повыше, прижал к сердцу и опустил. Закружившись, упала она к спящему. Он взял ее, глаза впились в серые очертания букв, невидных, а память подсказывала слова: «Милый мой, меня страшно огорчает, что я сделала. Я в этом страшно раскаиваюсь. Сознаю, что это было страшно грубо, глупо и бестактно — обо всем этом говорить. То, что сделано, не вернешь. Но обещаю тебе, что в дальнейшем этого не….» — ангел писал эти строки или крыжак: — серый, цветной, узорный мешок нечистот и дикого сластолюбия. Ветер пел в уши, — нежный добрый друг. Он привык баюкать мир, тетерю и автоненавистника. Он прильнул к горячей щеке, двинул волосы, обошел, осторожно колеблясь, ухо и застыл холодноватый, щекоча затылок. Подушка промялась и даже углы ее не вздыхали отрадно. Холод стоял во взорах, мурин вглядывался в душу и урча, поучал: «ничтожество, земляной червь, полип и холерная запятая, грош тебе цена, старая тряпка и пародия на вечноживое. Вот сейчас подойду к тебе… у-у-у-у-у!». Человек предпочел прервать излияния печального образа, результата светотеней и светомраков. Он встал, подошел, звезды внезапно оказались за чертой достижения, что было весьма странно, — уже сидел он в креслах в городе и месте давно покинутом, забытом и чреватом недоумениями. Она подошла к нему с каким то зрящим, нестоющим ответа вопросом, — но он взял руку, теплота ее передалась его дрожащим жилам, она приблизилась, ближе. Ближе. Ближе. Он уже слышал мягкие повороты ног ее, он уже приникал к груди ее невозвратно колеблющейся. Тут сон разверз перед ним ее неистовое лоно…. тогда через несколько секунд он сидел в слезах и мокрый от пота, дрожащий на поскрипывающей кровати и будил тьму мерным шопотом.
Тихий далекий лай пробежал по городку и вновь затянулась волынка непотребного воя. Два полуночника прошатнулись под окошком.
— Не к добру собаки воют.
— К добру им не выть.
Камень свистнул через улицу и пес с визгом убрался. Его предчувствия реализовались с его точки зрения — вовсе неподходящим к случаю образом.
IV
Тогда я направился в пещеру и вот живу здесь с волками уже двенадцать месяцев. С ними я охочусь, с ними свирепствую, они меня знают и слушаются меня.
Лампочка просвечивала через густую смесь голосов, дыма, пивного пара, криков — «кружку» — «получите-с» — «а я вам говорю….»— «а я вам говорю….» — «то есть, как же вы, извините, это даже несколько странно….» — «а я вам говорю» — «кому странно, а тебе свиное чрево» — «вы куда смотрите» — «а тебя спрашивают» — «подходящее дело» — «вы бы полегче на светлое налегали» — «я в смысле бальзама» — «никакого не может быть смысла» — «кружку! А я вам говорю, кружку. кру…кру… тру… пр-р-р-тебе чрево… пр-гу-гу как же ды-ды-гр-гр…» плавающих рук, коим алкоголь придавал странную автономность. Лица иссиня розовые плыли и пели над кружками. Олимпийно возвышался некто над баром. Его всесильности были вручены белые фигуры, движения коих находились в полной зависимости от его директив. Белые покачивались, покачивая кружки.
— Существо женска пола топило среди вымен своих жесткие усы обладателя колоссальных рук, с рьяной дотошностью сжимавших оные волны прекорявыми пальцами. Наконец борьба закончилась оглушительным визгом, руки залезли далее положенного ровно на аршин.
Очертания вышеразрисованного местечка не столь любопытны как сие может показаться с первого взгляда. Наметим, однако.
Потолок приседает в лад дыму, в горле большинства присутствующих давящее пиво плохо усредняется закуской слабо-среднего достоинства: — моченый горох и шарики из известки с мятой. Серозеленые стены ужасно как неинтересны, что сказать о них? Каждый столик мрачно погружается в собственное одиночество. Есть парочка чудаков, истребляющих пиво в одиночку, — они имеют воинственный вид и значительно более несуразны, чем те, что проделывают это скопом.
Низкое оконце приотворялось справа в низочке. Оттуда густо заглядывала ночь, ее лоб, украшенный индиго, ее брови, подернутые зарницами, — ее духи сочетали в себе набор трав, укрепляющий нежные слезы мужества. Серый, что тонул в пиве у оконца, ложился продранным локтем на наличник. Он прислушивался к тону того ночного фырканья, а пиво пощипывало в своем знаменитом «фужере» (кружка, просто кружка, — толстенное дно), играло пузыриками пены и звало иссохшие губы к своей питательной горечи.
Бедняга, вошедший в учреждение, раскланивался с оным препочтительно. Его встречали возгласы, кои он принимал как должное поклонение — таланту. Немедленно проследовали его опорки к бару, затем в нишу, где инсталирован был колченогий столик, сосланный туда за некрепость в членах и наклонность охать при каждом ударе грузного и мокрого опивевшего кулака, — кулак сим огорчался и начинал скучать, что не входило в расчеты коммерсанта и величавого владыки учреждения. Владыка учреждения, человек толстый, серьезный и подозрительно благообразный, смахивал на крыжака. Но он невозмутимо поглядывал в нишу. Там опорочник, суетливо краснея веками и разросшимися, как крапива, усами подавая по тараканьему, устанавливал фужеры, то доливая их водой, то отпивая из каждого. Тоненькие палочки, чуть касаясь фужеров, роняли тонкий звон: — динь-день-день… динь-динь… донь-доонь… и проч. Завершив подготовительное, талант глянул в толпу и сказал гнусавенько: «денечек», — тогда он наклонился над фужерами, лицо приняло тяжелый оттенок холода, руки пристали друг к другу локтями, палочки бросились к фужерам и оттуда понесся тоненький напев «денечка». Динь-динь, ди-ринь, ди-ринь, динь-динь-динь-ди-ринь…. и далее. Холодное индиго текло в окно. Дверь еще приостановилась и тихо шмыгая скользнул, неловко хмурясь другой. Вслед ему зашептался дальний столик: «Темрюков…. а чорт его душу знает…. собаку Васькину убил…. Три рубли отдал… чорт его…. ну да тоже ведь известно…. зря народ болтает…. чего зря, общеизвестно…. уж факт говорит…. факт — факт! Холостой да дурак: все и дело то….» На сем обрывались эти излияния, подлинный смысл коих оставался весьма темен. Плодившие таковые размышления быстро погружались в мрачное рассмотрение действительности, подозреваемой в тайном намерении подковать всякого с оной соприкасавшегося.
Хмурый новичек проходил меж столиками. Столики испытывали переход из одного состояния материи в другое — из твердого переходили в коллоидальное. Хмурый чувствовал себя пронзенным взглядами, на перекрестке коих попахивало свалкой. Однако, один из столиков, прохрипев «умми-рраю», принял его к своему борту. Человек на месте. Каждый человек, согласно общему плану мироздания, должен иметь какое-нибудь место (идеологическая база самоубийства).
Денечек нежно и тонко разносился по воздуху, напоенному густым паром пива. Он пел, заглядывая вам изредка за спину — тогда по ней пробегал хитрый холодок — он вспоминался слезами, орошавшими давнее время землю. Ритмическое покачивание звуков обертывалось словами, за словами тенью вставал мотив. Снова слышались жалобные слова. Так денечек терзал сборище подозрительных и плохо отстиранных личностей. Это терзание наносило раны, оно вскрывало язвы. Язвы заливались пивом, — так завершался круг алкоголизирования населения. Крыжачистый владыка усматривал здесь величайшую гармонию, которую когда-либо замечал глаз человеческий.
Хмурый проклинал на трех языках денечек. Это было не в его стиле.