Гончаров - Лощиц Юрий Михайлович. Страница 81
Тем самым автор дает понять, что, по его разумению, времена «базаровых» и «волоховых» составляют уже прошедший день русской истории. Но если так, то кто же пришел на смену бунтарям 60-х годов? На этот вопрос в «Литературном вечере» нет отчетливого ответа. Ясно лишь, что кто-то будет, какая-то сила грядет. Недаром то и дело звучит в повести тема социального неблагополучия, тема «гражданских бурь», которые — рано или поздно — могут разразиться над страной.
«Я на днях встретил Гончарова, — писал в апреле 1876 года Федор Достоевский своей корреспондентке X. Д. Алчевской, — и на мой искренний вопрос, понимает ли он все в текущей действительности или кое-что уже перестал понимать, он мне прямо ответил, что многое перестал понимать. «Мне дороги мои идеалы и то, что я так излюбил в жизни, — прибавил он, — я и хочу с этим провести те немного лет, которые мне остались, а штудировать этих (он указал мне на проходившую толпу на Невском проспекте) мне обременительно, потому что на них пойдет мое дорогое время…»
Действительность и вправду все более озадачивала стареющего писателя, все заметнее переставала быть в его восприятии «текущей», делалась какой-то бегущей, едва ли не мчащейся. Это бросалось в глаза буквально на каждом шагу. Город все стремительнее рос вверх, на этаж, на два, на три надстраивались целые кварталы старых, «александрийских.» и «николаевских», жилых домов. Вновь строящиеся здания подымались выше церковных колоколен. Один такой доходный дом затеяли громоздить на тихой Моховой, почти напротив гончаровского жилья. Был он несуразен — высотищей и архитектурной вычурностью мавританских каких-то украшений, и с утра накрывал тенью пол-улицы. На Невском появились громадные витрины в подражание парижским.
Но особенно буйно менялись окраины Петербурга. Где тихие улочки, наподобие деревенских., с гусями икозами? Где речушки, пруды и перелески? Поднялись на тех местах высокие заборы, а за ними — корпуса красного кирпича, а над ними — темно-бурые трубы. С южной стороны и в северо-восточной, из-за Невы, наносило на город копоть, с каждым годом все заметнее. Она въедалась в желтые и розовые фасады, придавала угргомовато-чахоточный оттенок пышной лепнине карнизов.
По реке сновали пароходы, взывая сипло. В газетных типографиях по ночам гудели машины. Что ни год, открываются новые газеты, газетки, газетенки, журналишки — успевайте только вертеться, господа цензоры.
А кое-где в мире, оказывается, уже иные заботы беспокоят ловких издателей: надо, мол, щадить читателя, пусть поменьше шелестит страницами пухлых, романов. Однажды Гончарову прислали томик «Обломова», изданный в Париже на французском языке. И на вид и на вес книжка показалась странно тощенькой. А полистай ее, писатель просто в ярость пришел. Оказывается, напечатана только первая часть романа (она-де, по мнению переводчика, лучше других), а остальное содержание бегло пересказано. Какие, однако, шустрые господа! Так они, глядишь, со дня на день всю мировую литературу заменят своими вольными пересказами!
Разнобой критических мнений о его романах, особенно о последнем, опасность быть неверно понятым и истолкованным, тревога за будущую, посмертную судьбу своих книг (если при живом авторе начинают беззастенчиво кроить их на свой аршин, то чего же дальше ждать?!) — все это побуждало Гончарова найти какую-то приемлемую литературную форму для оценки собственной многолетней писательской работы. Наконец в 6-м номере журнала «Русская речь» романист публикует большую статью, озаглавленную «Лучше поздно, чем никогда». Статья эта, поясняет он в предуведомлении, писалась в три приема, на протяжении почти десяти лет.
«Я вижу не три романа, а один», — говорит Гончаров об «Обыкновенной истории», «Обломове» и «Обрыве». Созданные в разные десятилетия и отражающие разные моменты становления русского общественного самосознания XIX века, романы, на его взгляд, пронизаны одной общей идеей. Художественному исследованию подлежат взаимоотношения старых, отживающих, и нарождающихся, новых, пластов самосознания. Отсюда и преемственность отдельных героев о героинь. Деловые черты Адуева-старшего «перенимает» Штольц; эмансипированное поведение Ольги Ильинской имеет вполне внятное подобие уже в некоторых поступках Наденьки из «Обыкновенной истории»; обломовское начало своеобразно отзывается в Райском, так же как в Адуеве-младшем есть некоторые грани образа Ильи Ильича.
Гончаровская идея о художественном и мировоззренческом единстве романного триптиха оказалась чрезвычайно плодотворной для будущих исследователей.
Однако аналитическая мысль Гончарова (случай весьма распространенный в литературной практике!) в статье «Лучше поздно, чем никогда» далеко не везде справилась с богатством его же собственных, художественных идей: некоторые параллели между романами искусственны или спорны; выводам иногда не хватает социальной четкости; нет попытки рассмотреть контекстно проблематику «Фрегата «Паллада» и «Обломова».
Вместе с тем в статье содержатся целые залежи эстетических наблюдений — о природе реализма, о мировых типах художественной литературы, о творческой фантазии, вымысле. Гончаров резко высказывается против тенденций французской натуралистической школы, представителей которой именует «неореалистами».
Вторая половина 70-х годов вообще оказалась плодотворной для него — в смысле количества и основательности выступлений по литературным вопросам. Напомним, что статья «Лучше поздно, чем никогда» непосредственно соседствует не только с «Литературным вечером», но и с «Необыкновенной историей» (1878). В это же время пишутся и «Заметки о личности Белинского» (опубликованы в 1881 году), в которых, кроме чисто мемуарного материала, разбросано немало эстетических наблюдений.
Высказываниями о литературном труде, о десятках произведений русских, и зарубежных писателей пестрят и частные письма Гончарова этой поры. Иногда это подробнейший анализ (как в письме к писателю Боборыкину о театре). Чаще — летучие реплики. Романы современного немецкого прозаика Шпильгагена он иронически оценивает как «трактаты о «злобе дня». «Бювар и Пекюше» Флобера и «В семье» Гюисманса, по его мнению, — «доказательство бессилия одной техники». «За что вы меня наказали этой книгой!» — шутливо бранит свою корреспондентку, приславшую ему последний роман госпожи Андре Лео. Еще одного французского модного беллетриста (Арсена Гуссе) характеризует гак: «Бульварный ум, бульварные страсти, бульварное творчество!»
И на этом фоне: «Я недавно перечитал кое-что у Диккенса: какая громадная фигура!»
Но и круг чтения — сравнительно с временами молодости или годами цензурной службы — сейчас заметно сужается.
В 1881 году Иван Александрович и вообще добровольно отказался от своей домашней библиотеки (несколько сотен книг и журналов), оставив для себя лишь самые духовно необходимые тома.
Отказ сформулирован в письме к председателю комитета Симбирской общественной библиотеки имени Карамзина Александру Языкову (племяннику поэта Николая Языкова).
«В качестве гражданина г. Симбирска, — изъясняется Иван Александрович в стиле официальных документов, — я считал своим долгом все книги, какие у меня есть, предоставить в пользу означенной библиотеки, и с этой целью сделал распоряжение, чтобы, по смерти моей, они были препровождены туда.
Но рассудив, что до тех пор книги могут как-нибудь утратиться или разрозниться, я признал возможным предложить их ныне же, при жизни моей…»
«Книг немного у меня, — продолжает Гончаров, — ибо я, по размерам своей квартиры, никогда не пытался обзаводиться библиотекой: от многих лет осталось сотни полторы или две».
Но в письме, посланном тому же А. Языкову месяцем позже, содержится уточнение относительно количества «приносимых» книг: «350 томов, да периодических, издании за многие годы наберется около того же количества».
Не придавая никакого «громкого» значения своему поступку, Иван Александрович еще в первом письме сделал характерную приписку: «Я просил бы покорнейше не заявлять об этом (как обыкновенно делается) в печать, чтобы не важное «приношение» не разрослось в газетных слухах до громкого слова «пожертвование», которого в сущности нет».