Анатолий Тарасов - Горбунов Александр Аркадьевич. Страница 70

В воспитательных целях Тарасов, называвший свой нрав «крутым», мог посадить в запас — и сажал — любого хоккеиста, независимо от его титулов и положения в команде. «Его требования, — говорил Рагулин, — были просты, но жестки. И выполнять их следовало неукоснительно». «Тут ведь что нужно понять? — объяснял Рагулин свое видение Тарасова. — Он каким делом занимался? Тренерским… А в тренерстве, да еще в хоккейном, нельзя быть средненькой, всем приятной фигурой. Такие люди всегда дело губили. А Тарасов был первым и главным из тех, кто сделал и поднял наш хоккей. И полюсы в его характере, крайности, по-моему, тоже говорят о мощи этой фигуры… Он опережал время, а потому и был велик».

«Тарасов не любил людей», — утверждал защитник ЦСКА и сборной Эдуард Иванов, чемпион страны, мира и Олимпийских игр, крепко обиженный на Тарасова за то, что тренер слишком рано, по мнению хоккеиста, поставил на нем крест. Но есть и противоположное мнение. «Тарасов любил игроков», — говорит врач Олег Белаковский, много лет проработавший с Тарасовым бок о бок. А Александр Гусев называет Тарасова «крутым, но отходчивым». И — великим психологом.

Александр Комаров, приехавший в ЦДКА из Хабаровска вслед за Николаем Сологубовым («Приехал парень, — говорил Тарасов Чернышеву, — толковый, хитрый, а шайбу держать не может, под крюком проходит…»), тренируясь у Тарасова, попал в сборную и стал в ее составе в 1954 году чемпионом мира. Он называет Тарасова «деспотом». С оговоркой: «Но над человеком не издевался. У кого среднего образования не было — тех учиться отправлял, сам к директору школы ходил, договаривался. Вечером автобус за нами приходил — и учиться… И наказывал только нерадивых. Выпивох».

Один из таких «выпивох», Виктор Полупанов, за которого Тарасов боролся изо всех сил, но которого так и не смог в итоге победить, говорил, что «такого тренера, как Тарасов, не встречал. Работать с Анатолием Владимировичем было тяжело, не каждый выдерживал. Тренировки были ну просто каторжные. Но признать надо неоспоримо: Тарасов был уникальный тренер… Он мог дать дельный совет, мог вызвать один на один для нелицеприятного, а то и просто отеческого разговора, к нему можно было самому прийти в любое время дня и ночи».

При Кулагине Полупанов проштрафился и был отлучен от трех матчей. В первый же день после возвращения Тарасов сказал Полупанову, что в неудачах команды — немалая доля его вины. Тот заверил тренера, что подобное больше не повторится. Тарасову показалось, что Виктор и вправду изменился в лучшую сторону. «Усилил игру, — писал Тарасов, — успевал атаковать, успевал вернуться назад, на помощь защитникам, восстановил взаимопонимание со своими постоянными партнерами — Фирсовым и Викуловым. Тройка снова в этом составе попала в сборную».

Однако в дни известинского турнира Полупанов снова сорвался. Вместе с защитником «Динамо» Валерием Васильевым его вывели из состава сборной. Полупанов не поехал в чехословацко-финское турне, а потом Тарасов и Чернышев не взяли его на чемпионат мира-71. Не взял его Тарасов и в Швецию, куда ЦСКА отправился на предновогодний «Полярный кубок». В Москве хоккеист тренировался с молодежью, но усердием в работе не отличался. Когда Тарасов поставил его на кубковый матч с «Локомотивом», Полупанов игру откровенно провалил.

Упрямый Тарасов, не желавший смириться с тем, что вот-вот потеряет способного игрока, составил для Полупанова подробнейший конспект занятий на три дня. «Мы договорились, что тренироваться он будет дважды в день, — вспоминал Тарасов. — Но Виктор опять обманул команду».

Очередное нарушение, гауптвахта, суд партнеров по команде и веский вердикт ветеранов, которые в таких ситуациях обычно защищали перед тренером провинившегося». Полупанову было сказано, что он больше не нужен партнерам, что на него нельзя положиться и что уровень ненадежности пересек все мыслимые и немыслимые границы…

«…Да, — отмечала Нина Григорьевна, — характер у Анатолия Владимировича был тяжелый, но этот же характер он на дело употреблял». Фирсов всегда ставил Тарасова в пример как человека. Великий хоккеист называл своего учителя «диктатором», который был «строг, подчас даже жесток», но который при этом был «фантастически предан хоккею и ради достижения поставленной цели не жалел ни себя, ни других». Даже когда хоккеисты выигрывали чемпионаты страны, мира и Олимпийские игры, Тарасов продолжал держать их в ежовых рукавицах. «А иначе, — говорил Фирсов, — и не выигрывали бы».

Когда Тарасов делал игрокам замечания, они порой считали, что он придирается. Но когда некоторые из них сами стали тренерами, они поняли: его требовательность связана только с профессиональным отношением к делу. «Если бы Тарасов не требовал с игроков, — считает Борис Михайлов, — то не стал бы великим хоккейным тренером. Я бы даже не сказал, что он был жестоким. Нетерпимым! И в каких-то эпизодах это переходило в жестокость. Он не терпел, чтобы на тренировках человек полностью не отдавался. Но он и плохое не пропускал, и за хорошее всё время хвалил». Тарасов умел и прощать. Методу педагогическую и тренерскую он видел абсолютно неразделимой.

Рассказывая о Тарасове, Владимир Федотов говорил, что не понимает, «как в одном человеке уживались два несовместимых качества — жестокость и добродушие». Приступив к тренерской деятельности, автоматически включающей в себя понятие «жестокость» — по отношению к себе в первую очередь, к соперникам, к нарушающим режим и не желающим усердно работать спортсменам, — сам Федотов продолжал оставаться человеком добродушным, не способным на необходимую жесткость, — и, думается, во многом по этой причине не преуспел в профессии.

Владимир Дворцов признал как-то, что у него с Тарасовым сложились не лучшие отношения. Можно подумать, будто он рассчитывал на «лучшие» после публикации в «Правде» в мае 1969 года статьи, направленной лично против Тарасова. «Но чем дальше Тарасов отходил от дел, — рассказывал Дворцов, — тем доверительнее ко мне относился. И ничуть не рассердился на меня за мое не совсем тактичное замечание, что Тихонов, очень быстро терявший те симпатичные черты, которые его отличали, в отношениях к людям хоккея стал совершенно как Тарасов. “Хуже Тарасова!” — с обычной своей непосредственностью воскликнул Анатолий Владимирович».

«Я думаю, что, наверное, правильно меня считали диктатором, — говорил Тарасов, — Может быть, это слово и подходит. Как считали, так и считали. Я в этом убежден, и это проверено жизнью в тяжелейших хоккейных боях — я не позволял наступать себе на пятки, на мозоли. Мне казалось, что я знаю, что я делаю. Если бы я подавлял чем-то своих игроков, то не была бы воспитана целая плеяда выдающихся хоккеистов. Да, я был суров. Придумывал не только трехразовые, но и четырехразовые тренировки. Это очень тяжело. Но я это делал не из сумасбродства. Знал, что мы иначе их, этих канадцев, не догоним. И одновременно я истязал не только их, а и себя. Когда мне говорят “грубый тренер”, я хочу спросить этих товарищей: “Он справедливый или нет?” Если он ругает тебя, он это делает для своего “я”, для своего величия, или он это делает для тебя?»

«Разве не первый признак вандализма, и даже хуже: хулиганства, — неуважение к родным великим людям, хихиканье над своими гениями, улюлюканье вслед тому, кто осчастливил Россию, прославил Россию — кто всю жизнь жил среди грандиозных образов, титанических задач — разве это не полное вандальство?!» — писал в 1911 году Корней Чуковский Илье Репину, возмущаясь нападками на художника со стороны «мирискусников». Эти слова могут быть отнесены и к Тарасову.

Тарасов выше приклеиваемых ему злопыхателями ярлыков. Все они — «мимо». На фоне грандиозного подвижничества, ежесуточного сгорания в деле, в котором ему не было равных и за которое его по сей день почитают в мире, именуя «отцом российского хоккея», не иначе.

Совершенно нормальный для тренера, пекущегося не о себе, а об игроках и команде, набор воспитательных средств, в который входили — и оказывали в большинстве случаев необходимое воздействие! — перевод в нижестоящий армейский клуб, отстранение от матчей, отстранение от сборной, гауптвахта… Спустя годы почти все подпадавшие под тарасовские санкции хоккеисты, на первых порах костерившие тренера за то, что он «перегибал палку» (а он действительно порой ее «перегибал»), признавали справедливость его решений.