Предтеча - Маканин Владимир Семенович. Страница 7
Дежурство состояло в том, что Кузовкин изредка подходил к флигельку; опасливо заглянув в окошко и увидев старика, лежащего в забытьи, его недвижное лицо, возвращался в кусты. Дежурство состояло также и в том, чтобы наблюдать за флигельком с расстояния: слышать и видеть, как хлопает ставней ветер и как бездомный кот, бродивший по участку и осмелевший, вдруг впрыгивает через окно внутрь, а потом – еды во флигельке не найдя – уходит, тоже через окно. Кузовкин позволял себе держаться и на большем расстоянии – из кустов он выбирался за калитку, сидел там на скамье под тополями, в пятнадцати-двадцати шагах от флигелька. Неподалеку белел магазинчик, и там Кузовкин покупал себе немного колбасы, сыра, хлеба и застарелой фруктовой воды с мучнистым осадком на дне. Через каждые полчаса, пройдя осторожным шагом по краю участочка, он на миг заглядывал в окна.
Покупая фруктовую воду, пить или не пить, Кузовкин и привспомнил вдруг, что возле постели Якушкина не громоздится обычный и облупленный его чайник. Очередь покинув, а он был уже в шаге от прилавка, Кузовкин метнулся к флигельку – заглянул: убедившись, он метнулся еще, на этот раз к телефону-автомату, и позвонил Инне Галкиной: Якушкин, мол, живет без воды, совсем не пьет. «О господи!» – вскрикнула Инна, а Кузовкин, голосом дрожа, настаивал, чтобы Инна поговорила с врачом и попросила: пусть приедет. «…Он больше не приедет». – «Объясни ему, Инна. Объясни еще. Ведь опасно. Ведь останемся без Якушкина». Инна побежала вновь отыскивать и уговаривать оскорбившегося врача, а того, как водится, нигде не было, ни в поликлинике, ни дома.
Когда врач, наконец появившийся, отказался наотрез, Инна побежала к другому врачу – другой тоже был ее приятелем и тоже отказался, накричав на нее, едва она стала настаивать, и обругав: он не сомневался, что в таких интересных случаях к старикам зовут не терапевта, а психиатра. И только тогда Инна, побагровевшая от просьб и суетного бега, кинулась, уже плачущая, еще к одному, как кидаются к последнему, – и тот сказал: да. Врач этот когда-то жил с Инной, вытягивая из нее всякие там знакомства и связи («…жуткий циник!»), – он жил с ней и над ней же подсмеивался. Он превратил ее квартирку в хлев и, конечно, грубо и немедленно бросил Инну, как только прошла в ней, а точнее, в ее небольших знакомствах и связях нужда. Однако именно он наблюдать за голодающим стариком согласился. Он тут же и в охотку приехал. Его не пугали (Инна предупредила) возможные оскорбления спятившего старца, ни игры с дедулей в прятки, ни сидение в засаде под тополями или даже в кустах смородины: его ничто не пугало, были бы деньги. Они были, и он взял их вперед. Шел уже неизвестно какой день голодания и четвертый день без воды.
Глаза старика, запавшие и втянувшиеся в череп, совсем исчезли с белой маски его лица, – втянувшись, исчезли также спекшиеся губы. Провал рта, безгубый, все же несколько означался. Циник врач подошел и смотрел в окошко ровно одну минуту, после чего сказал коротко: «Дело – дрова!» С холодной кровью профессионала, на все охи и ахи (как, мол, теперь быть и чем помочь) он отвечал: «Во-первых, надо меня, врача, к нему впустить». – «Нет-нет… Невозможно». – «Тогда просите место на кладбище. В жару неплохо сделать это заблаговременно», циник уселся, ожидая исхода, на той самой скамейке под тополями, и Кузовкин теперь приносил ему из беленького магазинчика колбасу, сыр и вино, потому что фруктовую местную воду он пить не желал. Время, если и пить, не двигалось: зной.
Ближе к вечеру белая маска лица задергалась, старик бредил; когда Кузовкин кинулся за циником врачом, выяснилось, что тот пьян: он хихикал, пел популярные песни, подняться же со скамейки под тополями никак не мог. Кузовкин просил. Кузовкин умолял. Врач наконец встал и двинулся к флигельку, плетя ногами, но оказалось, что у него возникла любопытная, на его же взгляд, идея – что, мол, если в вашего маньяка влить бутылку-две портвейна? Врач (идея эксперимента ошеломила его) как-то мгновенно пришел (перешел) в новое настроение, он стал боевит, у него и ноги уже не так заплетались – воспылавший, он рвался с початой бутылкой во флигелек. К счастью, идею сменила, и почти тут же, другая, куда более могучая: с двухкопеечной монетой, нет-нет ее роняя, он влез в будку телефона-автомата и названивал знакомым женщинам. Язык у него не вязал. В будке он время от времени сгибался – выуживая, выбирая у себя из-под ног выроненную двухкопеечную – и вновь звонил; кто-то из знакомиц наконец разрешил ему нагрянуть в гости, пусть сейчас, пусть даже пьяному, о чем он предупреждал честно и с первого же слова. «Ур-ра, – вскрикнул он, – по коням!» – и, конечно, пошел к электричке, отмахиваясь от умоляющего и шелестящего голосом Кузовкина. Кузовкин вернулся к старику. Якушкин бредил.
Отчаявшийся Кузовкин попробовал дать ему воды, но Якушкин метался – выбивал воду или расплескивал. Кузовкин сидел, прижав к груди пустой граненый стакан: не знал, что делать. К вечеру настигнув, старая знакомая боль прихватила виски: студент не спал слишком долго, а на смену ему, хотя и сговаривались, Инна не приехала. Телефон Инны не отвечал.
Бедный Кузовкин разрывался от горя: он оставлял умирающего старика одного. Вялый, он сел в электричку; голова разламывалась. Он прибыл и на Белорусском вокзале, случайно, возле железного строя телефонных будок, увидел циника врача: покачиваясь и роняя двухкопеечные, неугомонный опять кому-то названивал. «А-а, – он тоже увидел, узнал Кузовкина. – Похоронили маньяка? Ну и прекрасно, давно пора…» – и названивал, веселый и пьяный, дальше. Студент вдруг остро засовестился, застыдившись своего бегства, – телефон Инны вновь не ответил, и тогда Кузовкин вернулся к той же самой, поднявшей уже дуги электричке и поехал назад, к Сергею Степановичу. В электричке, уснув, он проехал нужную остановку. Он очнулся чуть ли не в Можайске. Жаркий, перегретый сном, влетев спешно на мост, он пересел в обратную электричку… прибыл он только к вечеру. Он вошел во флигелек, трясущийся: думал, что увидит мертвого. Якушкин был жив. Старик, в беспамятстве, лежал на боку, лицо Якушкина было красно от лучей; закат показался студенту багровым и зловещим.
К ночи начались хрипы, нехорошие, с рыком и с неправдоподобным привизгиваньем, как у рваной гармошки. Хрипы выходили – отделяясь, как освобождаясь от стариковского тела, и Кузовкин, сникший, думал, что в воздух и в небо уходит сейчас его жизнь. Студент то звал («Сергей Степанович!.. Сергей Степанович!..»), то, обхватив руками болезненную свою голову, качал ею из стороны в сторону, как китайская игрушка-болванчик. Заплакал. Он плакал, отстраняясь и думая о дальнейшем, о маленькой дочке, что ли, о тихой Люсе; смаргивая, он увидел, как старик вытянулся, суставы в его ногах хрустнули, стрельнув слабеньким треском, – миг мелькнул: и теперь старик лежал вытянутый, плоский, с заострившимся носом. Кузовкин не смог кинуться к нему, не смог и закричать – сидел, как и сидел. Не шевельнувшись, он так и уснул, в робости и внутренней немоте, весь сжавшись и боясь мелькнувшего мига; уснул, сидя на стуле и при свете. Свет во флигельке горел. Только утром (ударило солнце) проснувшийся студент машинальным движением руки выключил бледную лампу.
Он выключил и стоял: был запах; тонкое и острое гниение накатывалось на него, сомнений не вызывая, – и тогда Кузовкин пошел прочь. Он шел под тополями.
Ему навстречу, прибывшие с электричкой, шли Инна Галкина и Дериглотов, люди пусть не пожилые, но пожившие; во флигелек войдя, Инна первая и сразу же метнулась к пульсу. Пульс не прослушивался, но Сергей Степанович был теплый, живой. Инна закатала ему штанины и высвободила рубашку, – найдя сначала ощупью, она и воочию увидела пролежни, от которых густо поплыл запах. Спирт и вата, стариком загодя подготовленные, были на полке и на виду, но едва Инна стала пролежни протирать, Якушкин замычал: н-н-ны… – не хотел. Инна оглянулась на мужчин, взглядом спрашивая; те смолчали; она решительно полезла ватой под рубашку и под туловище старика. «Н-н-нны!» – выкрикнул Якушкин.