Удавшийся рассказ о любви (сборник) - Маканин Владимир Семенович. Страница 2
В какое-то, еще более давнее лето он уже был здесь с младшим братом, и они между собой говорили, а если не говорили, то подразумевали, что все это – и бурьян, и острова полыни, и муравьиная куча, – все это «наше», предполагалось: «твое и мое», но теперь по логике это было только «мое», и мальчик, понимая, все же боялся помыслить ясным этим словом – так много было всего, так широк горизонт, так высоки столбы пыли и так крут и прекрасен спуск к речушке.
Пораженному огромностью, обширностью владений, ему приснился в первую же ночь сон – типичный сон первоклассника, в недрах которого он потерял свою пишущую ручку; он ходил по поселку и на всякий случай спрашивал у мальчишек, кто ручку украл, но тут на улице, вынырнувший, появился его детский враг, он же враг и его брата – Дуло, с куском хлеба. Кому-то Дуло давал откусить, кому-то отказывал – наконец протянул ему, маленький Ключарев откусил, но тут же и отпрянул, пораженный запахом: там, в хлебе, был замешен кусок человечьего пальца с ногтем. Мальчик рыдал и бился: «Это… мой ноготь! Это мой палец!..» – а бабка Матрена его успокаивала; расспросив, бабка сказала, что сон пустой, и только тут он увидел, что он в избе, спит на высокой печке и что бабка влезла на стремянку, возле него и склонилась. Стоя на стремянке, она объяснила, что сон его пустой – она повторяла: пустой, пустой, схватила за руки и считала ему пальцы, видишь, мол, все на месте, ну ладно, сосчитай сам, ты же умеешь, а он вырывал руки и кричал, что все равно там был его палец.
Утром, едва проснувшись, он без промедления хотел есть, хотел яростно и жгуче, давился, глотал и вновь давился, а бабка Матрена причитала: «Ах ты мой родной, ах ты мой ненаглядный!..» – она прятала чугунок с дымящейся картошкой, перехватив же алчный его взгляд, вновь вынимала и, зная, что любит молоко, давала ему горячую картошку теперь уже с холодным молоком, тогда он впервые ел это блюдо, поразившее вкусом.
Но никого не было. Однажды лишь прогрохотала телега, встала, и хромой мужик напоил лошадь; не выпрягая, он поил из ведра. После бега лошадь подрагивала, опрокинула ведро, и мужик снова набрал ей – он загляделся на плавающего мальца, и лошадь, как бы в обиде, вновь опрокинула мордой ведро, не выпив и трети. И еще раз набрал он ведро, звякнув дужкой; он не спешил, он помочился в кустах, потом покурил и, проходя мимо, кинул окурок не в речушку, а на землю, где и затоптал, а малец все плавал, стараясь не задевать ногами дно и плыть честно, поскольку был на виду. Мужик сказал, почувствовав, что ждут его одобрения: «Ишь лягушонок!..» – и ушел, телега загрохотала и скрылась.
Деревенские мальчишки, скучившись, тихие и малым числом, все-таки окружили его; дело не шло к драке, хотя драка и могла случиться, – с их стороны был простенький род любопытства и отчасти выяснение, кто есть кто. Они были полуголые, в старых латаных штанишках, подвязанных веревками, а то и просто сильно спадающих и державшихся непонятно на чем, – он же был в чистенькой рубашке и в ладных новых брючках; он уже сбычился, готовый к драке или к иному выяснению личности, однако бабка Матрена была тут как тут. Она увела его, одной рукой дернув на себя и не отпуская, а другой походя, но точно раздавая подзатыльники мальчишкам из окружившей его медлительной деревенской стайки. Они не убегали – это поразило его. Они стояли, лишь чуть отворачиваясь от удара, и рука старухи доставала их без труда. Они как бы ждали: медлительно и с готовностью они ждали результата своего знакомства – некоего нового знания, и вот в виде подзатыльников, которые как-то переводились на их пацаний язык, они это знание получили.
Бабка Матрена, его руки из своей шершавой не выпустившая, повела домой – по пути, увидев кого-то из матерей этих пацанов, бабка Матрена разинула беззубую пасть и стала вдруг громко, крикливо браниться, чего он никак за бабкой Матреной не подозревал: подзатыльники мальчишкам она раздавала почти молча. Кричала бабка Матрена про какую-то корову, потом про забор, потом про церковь в Ново-Покровке, она кричала долго, набирая тон и нерв, – и уже тех, на кого она кричала, стало трое, а подошла и четвертая женщина с полумешком картошки за плечами, – бабка же все кричала, лишь постепенно переходя на больную тему: на них, посмевших окружить маленького Ключарева:
– …И пусть не трогают и обходят его стороной – иначе я им не такую беду сотворю! Пусть кошкам хвосты крутят, уберите от Витеньки своих сопливых! Он им не чета!..
И – вновь про корову и про упавший забор; а когда вернулись в избу, когда маленький Ключарев уже напрочь остыл и с ленцой даже спросил: «Чего, бабка, так ругалась?» – она ответила: «Не твоего ума дело». Снисходя, все же пояснила: Не обращай, мол, внимания, ненаглядный, деревенские бабы, мол, любому случаю рады, чтобы поговорить, – скучна у нас жизнь, работа да снова работа, а работа от слова «раб», – знал ты, ненаглядный, про это?
Но ему не понравилось, даже и царапнуло, что он «не чета» кому-то: не боялся он окруживших его мальчишек, более того, он уже по лицам их вялым видел и знал, что мальчишки городские, каким был он сам, куда злее и жестче, он был именно зол и жёсток в мальчишьих драках с остервенелым визгом и с хватаньем железки ли, кирпича ли, всего, что на земле и что подвернется под руку, а если не подвернется, то и кусался отменно; умело владел он также и срывом, то есть побегом, мгновенным, с истошным криком, исчезновением с глаз долой, если окружили и если драка не на равных; он уже умел и успевал почувствовать, умел и успевал не цепенеть, ожидая развязки, а сделать первый удар самому, пусть не точный, но первый, после чего, не раздумывая, полагаться на быстрые ноги и свое счастье. Не все про них зная, однако же чуя, что он опытнее этих деревенских, его окруживших, он не успел ощутить ни опасности, ни даже боевого задора, лишь сбычился на случай и по привычке – а его уже увели. И теперь с отвращением он видел себя чистеньким мальчиком в брючках: защищенному взрослой рукой, ему было стыдно.
– Бабка Матрена, – спросил он, шмыгая и вытирая сопли, – это почему же я им не чета?
– А потому, – сказала она.
Он подумал и спросил вновь:
– Почему?
– Потому что ты – мой.
Одиночество замкнулось, и мальчишки деревенские к нему больше не подходили – один раз, правда, кинули издали земляным, рассыпавшимся на лету камнем, но и все. Некоторое еще время его потерзал стыд – стыд чистенького мальчика, которым он не был, а эту рубашечку и брючки мать специально купила для поездки в деревню – для вида. В одиночестве обнаружилась, или, лучше сказать, нашлась, своя красота, но не сразу.
Куча муравьев, высокая муравьиная куча, шла взамен груды консервных банок, что у них за бараком, – там была целая пирамида таких банок, ржавых или свежих, всегда выеденных дотла. Для него гора банок была прежде и раньше, чем гора муравьев, но детское сознание, различая, уже понимало, что гора муравьев в некоем первородном смысле была и есть раньше и первей горы консервных банок, и вот эту-то обратность ему предстояло теперь неторопливо восстановить.
Глава 2
Он слышал – остановилась телега, и, к окну выскочив, увидел бабку Наталью и рядом с ней еще бабулю с какой-то нелепой прической на голове; обе они снимали с телеги чемоданчики, коробочки, совали рубли подвезшему их и, суетясь, отряхиваясь от соломы, что-то спешно и взволнованно говорили. Он уже вылез на крыльцо, щурясь от яркого солнца, и вот бабка Наталья (она сказала той, другой бабуле: «Подожди, Мари»), как крылья раскрывшая руки, с цветасто-голубыми рукавами платья, кинулась на него: «Ты мой золотой, ты мой серебряный!» – она быстро вдруг присела, опустилась разом на корточки и, сделавшись одного с ним роста, чмокнула в левую щеку, потом в правую, а потом – в губы. Он любил, когда бабка Наталья его целовала, от нее пахло сладко и сухо. Она поднялась и теперь стояла, прямая, худая, тогда он не знал слова «стройная», а в руке держала его руку. «Ну вот, ты его видишь, Мари!» – торжественно объявила она той нелепой бабуле, он же, маленький, стоял, чувствуя себя смущенным, оттого что бабуля Мари так пристально его разглядывала.