Стечение сложных обстоятельств - Власов Юрий Петрович. Страница 10
А как же иначе? Нет плохой жизни — есть неумение жить. Во всех провалах виноват я, а не жизнь. Я не сумел повести себя разумно. В нервных срывах, болезнях, бессонницах и безвыходных положениях, которые мне мерещились, — неумение жить. Во всех провалах виноват я, а не жизнь,!
Эти слова по-новому определяли отношение к жизни. И они делали меня крепче. Поистине, слово — знамя всех дел…
Я упрямо продолжал тренировку в любом состоянии, упрямо набирая наклоны и вращения. Все в этой работе свято — она для здоровья и возрождения!
Часто я начинал шептать вслух: «При различных наклонах облегчается ток крови, рассасываются солевые отложения, уши не болят, питается мозг. Я очень устойчив. Я как чугунная чушка, и все вокруг меня на месте. Я не знаю, что такое боль и головокружение!» А потом уже без всяких формул и заданностей вырывались слова веры в победу.
Этот путь так сложен оттого, что я слишком далеко ушел в развал и бессилие. Я почти погубил себя невежеством. Теперь я отрицал любые причины развала и болезней: и тяжкий труд, и беды, и несчастья. Ничто не имело уже власти над жизнью, кроме воли. Только мысль способна беду сделать бедой, а тяжкую работу — горем и надрывом. Только сознание определяет роль любого явления для твоей жизни. Закаленное, воспитанное сознание любую беду принимает лишь как задачу — и преодолевает ее. Болезнь и смерть — это прежде всего поражение воли…
Я видел солнце, небо, слышал людей — и забывал о неприятностях. Солнце, дождь, ветер, лес — все это оказывало на меня чрезвычайное влияние. Я жил единой жизнью с природой, и это ощущение множило волю сопротивления. Даже не так — не волю сопротивления, а любовь к жизни. Пока это чувство не угасает, человек может вынести все. Оно тот великий источник, который питает все наши чувства, и прежде всего волю. Именно в те годы я всей душой привязался к природе. Облака, течение реки, запах земли преобразовывались во мне стойкостью жизни. Вид могучих деревьев всегда вдохновляет меня. Я люблю старые деревья, знаю их по всей округе и поклоняюсь им. И я всегда верил, что вернусь к ним. Вернусь как товарищ по бытию, на равных. Не буду страшиться холода, жары и солнца, ветра, воды. Все будет от жизни и для жизни. И все это я буду принимать с благодарностью.
Каждое утро я начинал тренировку немощным, расквашенным. Без формул воли, без психотерапии я не сумел бы превозмочь состояние физического упадка, и особенно головокружение с приливами крови как следствие различных наклонов. Мне не становилось легче, но ухудшение не наступало — и это было громадное достижение! Я ликовал. Я получил могучее средство оздоровления — тренировку. С ней я мог рассчитывать на действенное преодоление болезненных состояний, а самое важное — получить настоящую способность работать.
В длительных физических нагрузках я терпел крах. Пять километров я способен был одолеть, а затем наступала безмерная слабость и обострение головной боли. Что бы ни пробовал, а упирался как в стену: по силам лишь пять километров спокойной ходьбы. Несмотря на эту проклятую стену, я неуклонно продолжал продираться вперед, по крохам увеличивая нагрузку. Десять шагов сверх освоенных, двадцать — вон до той скамейки, затем до той клумбы…
Тогда же я стал отвыкать и от высокого изголовья. При гипотонии, когда ночами подкруживается голова, стараешься уложить ее повыше. За последние десять лет я постепенно довел эту высоту до трех-четырех подушек. Больной позвоночник требовал более правильного положения, да и сама привычка не способствовала здоровому кровообращению. Во всяком случае, я посчитал ее вредной.
Это отвыкание было не из сладких. Ночами, в забытьи, я подгребал под голову что только мог. Меня укачивало, но я убеждал себя, что это вздорная привычка, — сосуды и давление уже приходят в норму, следует потерпеть. Лишь года через полтора я привык к одной тощей подушке.
У меня почти исчезла дрожь в руках и пропал кашель, хотя на тренировках он вдруг подкатывал откуда-то из глубин груди, да и хрипы еще сохранились — порой мешали заснуть. И ночные лихорадки — они заметно притупили свою энергию. Я не терял столько, как раньше, веса и не вставал пьяный от трясучки и рева в голове. И перестали кровить и нарывать десны. Однако сны были еще тяжелы. В снах я все еще тот, который довел себя до умирания. Сны были ярки и могильно безрадостны. Стало быть, не было еще проникновения убежденностии в недра сознания, и психотерапия самовнушения била рикошетом.
Я дал себе слово вернуть способность поднимать тяжести, хотя бы самые умеренные. Эта необходимость определялась бытом. Я должен был восстановить простейшую способность, дабы помогать близким и не зависеть от их помощи.
И все же я был на подъеме! Это чувство жило во мне. Я совершил столько грубых ошибок — в другое время свалился бы, но мощь нервного сопротивления и возрождения такова, что я переступил через все невзгоды. И самое главное — я жил, не лежал и не гнил в болезнях. И я медленно, но прибавлял в способности работать. Постепенно я приучил себя к работе над книгой.
С первыми погожими днями мая я стал уезжать за город. Я отыскивал безлюдные места, раздевался до трусов и бродил под солнцем. Я не только насыщался солнцем, но испытывал при этом какое-то состояние блаженства, опьянения и восторга. Само собой, не одно солнце было тому причиной. За городом — лес, поле, небо!
Очевидно, я остро нуждался в тепле из-за хронической простуженности и пониженного тонуса. Во всяком случае, через три-четыре недели я почувствовал себя крепче и уверенней.
Я перестал носить головные уборы — и не испытывал ничего подобного прежним тяготам. Лишь существование в квартире, постоянное, изнеживающее стремление защититься от всего, что хоть как-то нарушает комфорт, превращают солнце, воздух, воду в опасность!
В самые жестокие часы болезни я мечтал прокатиться на велосипеде. Уже целое десятилетие я был лишен этого невинного удовольствия. Любая попытка оборачивалась свирепым укачиванием и чрезвычайно стойким нарушением мозгового кровообращения. Это доказывало, как давно я вползал в болезни. Лет восемь назад я промаялся так полтора месяца из-за того, что покатался каких-то несчастных полчаса. Велосипед манил не только забытыми удовольствиями, но и возможностью потренировать сердечно-сосудистую систему, пусть хотя бы в летние месяцы.
Я покупаю велосипед и не без трепета сажусь в седло. Я катаюсь десять, минут, час, полтора — и в восторге спешу домой. Разве это головная боль?! Ерунда! Значит, моя программа уже затрагивает самое существо болезней — мозг и сосудистую систему. Ведь срыв не наступил.
Я пробую на другой день. Головная боль и кружение вроде бы оживают, но через час спадают до обычных. Я гоняю на велосипеде неделю — и привкус дурноты слабеет и слабеет. Сомнений быть не может: хроническая болезнь сосудов отступает! Не беда, что я слезаю с велосипеда скрюченный позвоночными болями, — их можно стерпеть, я привыкну к положению за рулем.
Я раскатываю в прохладные дни в одной легкой рубашке. Потею, и пот непрестанно сушит прохладный ветер, а я не простужаюсь! Стало быть, и в этом организм начинает выправляться. Стало быть, глубинные процессы меняют направление!
И уже каждое утро и вообще при подходящих случаях твержу: «Я здоров! Я здоров!..» И уже в разговорах я поправляю себя, коли ловлю на том, что обмолвился и произнес слово «больной». Недопустимо даже бездумное повторение подобного слова.
Лучше не вводить в оборот термины, отрицательно влияющие на психику и, следовательно, жизненный тонус. Осознав это, я заменяю их на другие, но не менее точные, Я не говорю: «Боюсь…» Это поневоле снижает энергию жизни и сопротивления. Я говорю: «Опасаюсь…» Ибо страх и производные от него чувства уродуют нашу психику, незаметно, но уродуют. Человек ничего не должен бояться. Он может сознавать риск и исключать его. Он может испугаться, но это мимолетное чувство — защитная реакция. Оно не имеет ничего общего с патологией страха. А именно эта патология в большинстве случаев начинает расстраивать деятельность внутренних органов.