Стужа - Власов Юрий Петрович. Страница 15

Когда себе?

И вообще, когда можно перевести дыхание?!

Когда?

Это неизбежно: в конце концов будешь принадлежать и себе, но к тому времени не останется ни энергии, ни помыслов, ни желаний, даже в чувствах будешь как палый сухой лист.

Лечь бы и не шевелиться.

И вообще, нелепо все. Нет, чтобы жизнь каждого развивалась сообразно его природе. А жизнь гнет всех под одно. Вот и трещат, надламываются души, вкось берут, коли нет простора над головой…

3

С загородным житьем я связываю последние надежды. Вернуться в Москву — значит похоронить будущее. Я стану банкротом. Жизнь придавит меня, как червяка… Но пока это не так, совсем не так.

Я мечтаю скроить тот почетный рекорд в сумме троеборья, он уже в моих мышцах, и давно. Это действительно почетно — я мечтаю об этом всю жизнь, и это, помимо всего, даст деньги. Сейчас все решают деньги.

Я — литератор и только таким принимаю свое будущее, а заработки от рукописей почти на нуле. Один, в комнатенке, на чае и хлебе, еще вытяну, но ведь я не один.

Это мое назначение — писать. У каждого человека свое назначение. Надо уметь прочесть его.

Я давно женат, а загораюсь возле жены, будто мне шестнадцать. Господи, положить бы ей сейчас поцелуй на живот — в стон и судорогу… Господи, я готов ее нежить и брать всегда. Я даже засыпаю сплетенный с нею — и во сне не терять ее…

Она даже не знает, как нужна мне.

Но я несу не только любовь. Я заряжен смертью и болью — это в моих рукописях, я исполняю назначение. Оно выше моей жизни и воли. Я прочитал его — это действительно мое назначение — и я служу ему.

А жена… это не только плотское чувство, она дает силу… Без нее я, наверное, уже не раз отступил бы от себя. Тот самый беспроигрышный ход зла — убийство без физического уничтожения. Измельчание, вырождение, превращение в скотину — вроде сам виноват, заложено в тебе… И солнце, и дышишь, и свободен, а только с каждым годом теряешь себя. Пока не станешь трупом, настоящим живым трупом. Это самое страшное, что могут с тобой сделать.

Здесь очень важно, кто рядом. Я в жене не ошибся, нет.

Моя литература (не та, которую я предлагаю издательствам) — это бунт, но не бунт обиженных или обойденных. Я посягаю на божественное, смею говорить о божественном не божественно. Верховные истины я разлагаю на их подлинные составляющие — это и есть мое назначение. А за это не гнут к земле, за это втирают в грязь.

Мне суждены удары, презрение и плевки, но я доскажу свою речь — это мое назначение, это выше страха гибели, это высший смысл моего бытия. Я прочел его…

Постричься бы, зарос… Волосы у меня не Бог весть какие: в отца. У него были русые, мягкие, да шелковисто-мягкие с отливом, и негустые. Такие вот у меня. А у брата — нет: густые и черные, воронье крыло.

Я вспоминаю парикмахера из Дубны: приземистый, брюхатый мужчина с полуседыми подусниками и короткими энергичными руками. Мы с Иваном готовились к Олимпийским играм отдельно от команды; отдельно — так, в общем, всегда лучше. А вместе с командой — это риск. Соперник прикидывается — новые килограммы. Ты отвечаешь — и так по многу раз. К соревнованиям выхолащиваешь силу. Иван из другой весовой категории, к тому же мой друг. У нас все ладилось. «Грузились» мы до одури, это по-нашему, но и бабам спуску не давали. Я по первой молодости неуемен был. Ночь — так и не отпадал. Вот будто высушен весь и не могу напиться. Бабий стон как допинг, налюбиться невозможно… Да что там, по первой молодости я был до непотребства силен и мог замучить женщину. Во всяком случае, отпадали в беспамятстве. Куль кулем, ворочай, перекладывай, тряси — непробуден сон…

Перед самым вылетом в Токио парикмахер особенно прилежно брил, стриг — словом, выхаживал меня. Закончив работу, попятился к окну, полюбовался и с чувством выдохнул, окая: «Ну, бабы, ну, девки, мойте поскорее п…!» С каким же это накалом было молвлено! И без тени похабщины прозвучало, с искренним восхищением.

Я тискаю руль и усмехаюсь. Парикмахер заблуждался. К тому дню я превратился в мерина. Когда в классной форме, это всегда так. На баб не тянет, явись хоть самая совершенная и ласковая. Так, вялое желание, скорее, даже любопытство, но ни намека на страсть. Все утрамбовывает сила. На нет все чувства, под каток.

Задумываюсь о жене… С ней одной я всегда могу… даже в те дни, когда вся сила оседает в мышцах; все забирает от тебя и оседает в мышцах, ничего в тебе — лишь готовность к беспощадной рубке на чемпионате. С женой я делаю все как нужно, даже в канун сшибки на помосте, даже если болею, и серьезно. Как наваждение, не могу видеть ее спокойно. С ней я готов всегда… Все чувства новые, душа без мозолей и сам могучий, могучий и гордый. Истинно умытый.

Конечно, перед соревнованиями это лишнее, это баловство. Сила с такой мукой затрамбовывается в мышцы, столько хрипа и боли за спиной, с лаской можно и нужно повременить, но у меня — не получается. Наваждение: не получается — и все!

А вообще странно…

Странно, что другие женщины существуют для тебя. Любишь одну, только к ней привязан и только с ней настоящий во всем, а тут… Странно все это, будто веришь, что возможна еще любовь, не оборвано чувство, не связано в один узел, будто веришь в новую нежность, ласку, бред. А зачем? Ведь это все не то и не нужно. Я знаю определенно: я не предам жену. Все в сравнении с ней — тени. Я уже убедился. Ведь я ни на миг не перестаю любить ее.

А может быть, я просто ненастоящий, с дешевизной в чувствах, неразборчивостью. Самый обыкновенный сукин сын, кобель…

Вся эта проклятая надежда на новое чувство, на то, будто узел любви свит не вглухую, не отмерли чувства — зачем? Кто вплетает в меня свои чувства и образы?

Странно все это… и не нужно.

4

Спорт — только он — способен прикрыть меня и дать средства, пусть ненадолго. Я не буду заглядывать в будущее, не хочу заглядывать. Пусть заткнет прорву расходов этого года и еще следующего. Я сложу несколько рукописей. Это, по-моему, достойные рукописи. Хотя черт знает наших редакторов! У них своя, циркулярная мерка… особенно у цензоров. Завитые дамочки, почтенные матери семейств, приятные мужчины, а по сути — волки. Рвут мясо по-живому. Все выщупывают, везде шарят — и рвут. Господи, как люди могут соглашаться на такую работу?

Словом, надо слепить несколько рекордов, хотя я порядком изношен. Силы во мне еще не на один десяток побед — я истощен нервно. Когда десять лет гонишь рекорды и с ними рукописи будущих книг, нервная энергия в тебе мелеет. Постепенно как бы оголяешься, остаешься без кожи, а тебя не забывают, на совесть посыпают солью, похоже как бы даже втирают. Но выхода не было и нет: большой спорт кормил мое ученичество в литературе, кормит мою литературу и теперь, когда я уже «дожевываю» последние рубли от прежней жизни — ослепительных рекордов и славы.

Вот я и забился в поселок — жизнь за городом должна восстановить нервы. А дом взял и подмел последние копейки. Чудное дело!

На мировых результатах все важно: и массаж, и улучшенное питание, и тренерский надзор, и товарищество. Тренировки вместе куда как легче. Уже много лет я почти лишен всего этого, а тут еще дорога!

Жить как все в сборной?

Выезды на сбор означают шесть, а иногда и девять месяцев в году полного литературного бездействия. И если бы только это… А тренировки, соревнования? Выхолощен ими до презрения и равнодушия к жизни.

К тому же я не могу тренироваться со всеми — ну, как тренируется сборная: юг, казенные харчи, массажист, врач… Главный тренер ненавидит меня и по существу вышиб из сборной, хотя не это определяет мое поведение. Сборы лишают литературы — вот в чем загвоздка. Загородное житье должно заменить юг, сборы, врача, массажиста и, наконец, эти самые деньги. Вообще все заменить. Другого выхода нет. Все глухо вокруг, я должен поворачиваться один. Я это понял: не выдержишь — значит, тебя просто не станет. Сомкнется гладь — и нет тебя, не было…