Стужа - Власов Юрий Петрович. Страница 52
Спрашиваю:
— Что это за ночные взрывы, товарищ майор?
Погожев в шинельке под ремнями, на груди бинокль, кубаночка лихо заломлена. Смотрит на комбата, недобро смотрит. Глаза светлые, круглые, бесстыжие, однако запавшие. Не до баб ему — это точно.
Седов объясняет:
— Часть минного поля сдетонировала на шальной снаряд.
Ватничек на нем замасленный, шапчонка куцая, не первого срока. Однако петлицы кубарями наружу.
Говорю:
— Поостереглись бы, товарищи командиры, за петлицами тут особый надзор.
— У меня несколько бойниц под огнем, — докладывает Лотарев. — Насквозь шьют, сволочи! Снайпер тут у них… Один или несколько — не поймешь.
У Лотарева лицо невеселое; как застыло в одном выражении, так и не меняется. С Солнечногорска это у него, как в армейское обрядили и на взвод поставили. Из техников он, по электричеству. А нынче наш ротный. Глядишь, войну и генералом кончит, тем более член Партии.
— Пересрали вы все тут. — Погожев меня из ячейки выставил — и к бойнице: долго смотрел. После повернулся к Седову: — Научу батальоном командовать! Силантьева в трибунал.
Ноздри от гнева широкие, дышит шумно. Крепко от него потом разит. И повел за собой командиров. Горбятся — как есть, в один рост с Лотаревым. Все правильно, так сохранней. Уходят — и скороговорка Седова:
— Какая здесь может быть линия боевого охранения, где?
Старшина задержался, сует мне газетку для курева. У меня аж слезы. Ах ты, Софроныч!..
Они уже за Гришуху ушли, а все Седова бас порыкивает, не отговорится никак комбат.
Лейтенант Силантьев — командир соседней роты, физкультуру преподавал в школе, отличный мужик…
Сучок ощупываю. Спасибо тебе, родной, жизнь спас. Глажу его. Жить останусь — век помнить буду… Жду, совсем уйдут — тогда и курну. Ну, Софроныч!
По всей траншее капель. Под настилом вода — тухлая, загаженная, влажное обмундирование не согревает. Свитер бы, как у Погожева. У него под гимнастеркой — свитер, серый ворот на стоечку гимнастерки завернут. Ему можно быть чистеньким. Вон, подворотничок, белее не бывает. Ему можно — за ним Севка Басов приглядывает. Его Погожев себе в ординарцы определил. Севка ему еду таскает, греет, бутерброды мажет, обмундирование стирает, чистит, в общем, следит…
Винтовка теперь в порядке. Гильзу высадил. Без каприза стрельба, знай нажимай… Водой бы только не заливало. С ней грязь ползет. Чего только нет: осколки, щепа, ветошь, гильзы — все тестом выдавливается через колья, горбыль, шлепается в воду на настил.
Над бруствером — комары-толкунцы. Эти ничего не боятся. Пули, а они пляшут… Раза три-четыре прошелестели снаряды. Легли в тылу… Сон морит, зеваю… Нас заливает, а немцев в низине и подавно, не до стрельбы: воду за бруствер выплескивают, долбят. Ага, жабы, не по нутру!
Братва патронов не жалеет. Я тоже, как всплеск — весь магазин туда. Не им же только нас в нужде ловить. Пусть тоже на карачках…
Раз стоит Россия — стало быть, мы всегда побеждали. А как же иначе? Раз мы, целый народ, существуем — стало быть, побеждали прежде, во всех войнах брали верх. Иначе нас не было бы. Вот так, как Леньку, Семена, Виктора… Всех извели бы.
Подранили у немцев кого, или приказ — одним словом, враз прекратили работы. Поле раскинулось себе под туманом — и никакого движения. Тоскливо. Смотрел, смотрел. Приклад к плечу, пальцем на спусковой крючок — молчит самозарядка!
Что там внутри? К затвору не подступишься… Я снова в бега, тороплюсь за шомполом к взводному. Стараюсь не шуметь. Настил скользкий, узкий. От земляков отбоя нет, рады живой душе. Каждый за плащ-палатку дергает. Обросли, но не щетиной, а как я — пухом. И все рожи в грязной коросте, на чертей походим. Унков за штанину поймал, щерится:
— Яйца не отшибло? Ну а остальное — не беда, прирастет, Миша.
На цигарке огонек еле слышно потрескивает. И газеты, и махорка у нас на самом сухом месте: под барахлом на груди. Я еще сухой обрывок от Ершова получил: целое богатство. Смолим вовсю, главное — дым раздувать, чтоб в бинокль не углядели.
Морда у Барсука осунулась — ну щучья и щучья, шутит:
— А у тебя теплее, чем на дворе. — Кряхтит, усаживаясь. Подмигивает. — Зубы чистил, красноармеец?
Голодно, холодно, на сон клонит, а от махорки пьяно. Спрашиваю:
— Выживем?
Барсук бубнит:
— Родители бранят не за то, что играю, а за то, что проигрываю… Отыграюсь. Выследил снайпера, не уйдет, бинокль бы…
У Барсука лицо грязью натерто, в бойнице не различишь, и без плащ-палатки, в одном ватнике. Подсумки на бока сдвинуты. Ну чушка чушкой, зато сохранней.
Говорю:
— По роте девятнадцать самозарядок отказало.
— Знаешь, отчего начальство в бегах? — сипит Барсук. — Ночью немцы утащили Генку Колгуева… Ну рябой такой, как жердь длинный. В Дедёшино, за магазином, их дом… кирпичный.
Кусаю ватник, тужусь на кашель втихую. А как закашляешься в голос — так в это место из станкача, и долго еще после лупят. А кашель — спасу нет. Гляди, и мины кинут. Откуда у них столько мин? Как доставляют по грязи?..
Барсук — к себе, а я про довоенную жизнь думаю. Это ж какое счастье — жизнь! После не хочу, а представляю себя то убитым (вот как те, на ничейке), то пленным, как Генка, то без руки, как тот старший лейтенант… Без руки — да я сейчас согласен: пусть отшибают, зато жив буду. В плен? Нет, пусть лучше прибьют…
Сознаю, хорошо сознаю: не выбраться нам из этого коробка. Пули валят, минами расшибают, без жратвы и пойла, неживые от холода, сна нет, мокрые… Вот вши… Пока нет, на том спасибо…
И желто, затяжно круги в башке — взрывы! Сознаю их, а воля вроде отключилась: немой, без движения, во рту от слюны кисло-кисло… И уже вплотную к траншее клуб дыма! Ну такой быстрый и прозрачный, а поверху чуть сероватый. А рядышком другой. Напористо пыхнул. И уж грязь фонтаном. Шлепки, треск, визг — куда ближе! Лицо руками прикрываю. Водой захлебываюсь. И вода не ледяная, а горячая-горячая…
Разрывы вширь пошли и вроде пореже.
Не до приборки. Сижу, сижу, вроде лишился чувствительности — ну истукан. Не могу надышаться. Воздух трупный, а по мне сладкий. На всю грудь беру.
И первая мысль: курнуть!
Достаю из кармана железную коробку от зубного порошка «Иридонт», там спички, табачок. Газету нашариваю. Руки трясутся. Щупаю себя, удивляюсь. Мерзну, а по телу горячий, как собака.
Курнуть бы!
Кручу цигарку, а табачок мимо, никак не слажу. Однако насыпал, прижег. Хрен с ним, дымом! Губами сосу — не оторвать. От махры в себя прихожу. На голодную утробу ровно водка… Колотун уймется, и приберусь. Еще посижу, авось фронт не треснет.
Уже третий обстрел с рассвета: минометы, чтоб им! Сижу, а сам истукан истуканом: ну прямо в меня шарашили.
Барсук хрипит:
— Принимай!
Димка Жалов!
У Димки рукав ватника ножом отхвачен. Рука по плечо в бинтах. Кровью отходит. И без сознания: челюсть отпала — слюна, кровь…
Ефим хрипит:
— Принимай, Мишка! Какого х… ждешь?!
Я — лопату за пояс. Лопату на случай немецкой атаки изготовил. Концы плащ-палатки перехватил, за другие Пашков тянет — как он подошел, и не скажу.
Барсук в ячейку втиснулся и блевать. Рьмит, матерится:
— Скорее, мать вашу!
И поволокли с Пашковым. Где по колено в воде, где через завал, а где и волоком по доскам.
Шляпников на ручках «максима» повис. В гильзах купается. А куда бьет? Пусто в поле.
— Димка! — зову. — Димка, держись!
Взводный навстречу, лицо черное. Орет, чтоб к отражению атаки приготовились. Раненых после унесут.
Я кричу:
— Не бросим Димку! Это ты своих после неси!
По ячейкам кто на корачках кричит, кто стреляет, кто стоит и плачет. Лица не свои, в крови, поту, слезах… Бутсы красноармейские из воды: готов, еще одни, еще… Кто они?.. Грязь с бруствера брызжет, шипит. Осколки по самой земле бреют. Кафтанова признал: глаз вытек. Кажись, наповал…