Стужа - Власов Юрий Петрович. Страница 9
Придя домой поздно вечером, доложил ей о решении уехать и что уже взял расчет. Она вновь спокойно говорит: „Перышко тебе вдогонку. Плакать не стану“.
Я говорю: „Но я поеду через Москву“.
Она отвечает: „А безразлично, хоть через Берлин“.
Меня ее хладнокровие обожгло. И я ей говорю: „Я тебе, Вера, не сказал, зачем поеду через Москву, а поеду затем, чтобы зайти к московскому прокурору и рассказать обо всем, чем вы тут занимаетесь, обо всех ваших грязных делах на ликеро-водочном заводе“.
Она говорит: „Зачем тебе ехать в таком случае в Москву, когда в Воркуте есть прокурор?“
„Здесь у вас, — говорю, — все куплено“.
И она молча вышла до соседки и позвонила в милицию. Пока я вещи укладывал в чемодан, и пяти минут не прошло, за мной прикатил черный „воронок“. И увезли.
А на другой день вызывал меня следователь Алехин Борис Константинович и на вопрос мой, на каком основании меня арестовали, ответил: „Видишь ли, Юра, у тебя нервы не в порядке, тебе их нужно подлечить“.
„И как же вы собираетесь мне их лечить?“ — спрашиваю.
„А вот подержим месяца два-три, думаю, ты и поправишься“, — ответил он с наглостью.
„А не поправлюсь?“
„Придется подержать подольше“.
„Тогда можете считать, что я не исправлюсь вообще“.
Он напирать: „Ну, это ты напрасно! Мы не таких ломали!“
Я и ответил грубостью на его хамство, не стерпел, сказал: „Таких не ломают, запомни, ты, дубина!“
Видя, что я стал выходить из себя, он довольно спокойно, хотя уже и с душевной раздражительностью, сказал мне: „Посмотрим, а сейчас шагай“. Он чуть раньше нажал на кнопку, и в дверях уже стоял милиционер, который и отвел меня в камеру.
Потом Алехин вызвал меня и состряпал мне двести седьмую статью: угроза убийства. „Кому я грозился убийством?“ — спрашиваю.
Он говорит: „Своей жене — было дело такое, Юра, признайся. Ведь даже соседи подтверждают“.
И начал я припоминать и вспомнил: полтора месяца назад, когда жена приползла на четвереньках с работы, я ей сказал при распахнутых дверях, что еще раз приползешь такая с завода — на пороге отрублю голову, так и знай. Поэтому и сказал следователю: „Правильно. Соседи и видели, и слышали подобное“.
„Ну вот, — он мне говорит и вздохнул облегченно, — ты и сам не отрицаешь. Чистая двести седьмая — до шести месяцев. Подпиши“. И подсунул мне писанину.
А я ему: „Хорошо, я подпишу, но на суде заявлю о всех ваших грязных делах“.
Прокурор хозяин своего слова: два месяца продержали без всякой вины. Я настаивал на одном: завершении дела и передачи его в суд. Жена три раза приносила передачи — я не принимал. И вновь вызывает меня Алехин и уже пришивает статью двести шестую, часть вторую: вроде я ее, то есть жену, однажды побил.
Я ему говорю: „Слушай, ты когда прекратишь дело и передашь его в суд?“
А он свое: „Вот подпиши это дело — и тут же передам“.
Я, не читая и не задумываясь (уже дошел от всех этих допросов), и подписал всю писанину.
Алехин ехидно, с улыбочкой и врастяжку, произносит: „Ну вот, Юра, на пяток лет мы обеспечены“.
А что мне, отвечаю: „Ты меня тюрьмой не пугай. Мне к ней не привыкать. Вот как вы все со своей шайкой-лейкой загремите в нее, то как себя чувствовать будете, мать вашу?! Я слишком много о ваших делах знаю. Знай, прокурор, на суде все прояснится“.
Еще месяц прошел, и, видя, что я ничуть не сожалею о подписанном и что среди воров, головорезов и убийц всяких я чувствую себя как рыба в воде Алехин принялся возить меня по дурдомам, предлагать деньги врачам. И наконец-то его желание сбылось. Нашелся такой — за две тысячи рублей выдал справку, что я шизофреник. И сплавили меня в дурдом.
Из тюрьмы к умалишенным меня привезли четырнадцатого июня 1973 года, то есть три с половиной месяца без всякой вины, просто так мучили без свободы.
Перед тем как я выехал из тюрьмы, братва мне советовала (что со мной в камере суда ждала) никаких лекарств, таблеток и тем более уколов не принимать, а то запросто сделают дураком. Уже как это умеют, когда кому нужно из партийных или советских командиров, каждый знает — посиди только в тюрьме. И с приездом в дурдом я главному врачу сразу заявил: ни порошков, ни таблеток, ни уколов принимать не стану, лучше убейте… Он меня заверил, что ничего подобного я не испытаю у них. А на другой день жена примчалась с сумкой: домашнего принесла покушать, у меня аж в глазах потемнело. Прогнал и сказал, чтобы не появлялась. „Спрятала, — говорю, — и успокоилась? А я вам покоя не дам, запомни!“ И еще ей вслед в таком духе проговорил.
На другой день вызывает меня заместитель главного врача и подсовывает бумажку, подпиши: мол, я, такой-то, обязуюсь на протяжении года не употреблять спиртных напитков, в случае каких-либо неприятностей медицина не несет за меня ответственности. Я прочел и говорю: „Вот это подписывать не буду“.
„Почему?“ — последовал вопрос.
„Потому что, — говорю, — я не алкоголик. Я вообще непьющий. Понимаете, не беру ни капли. Это жена пьяница, ее и лечите. И вообще перестаньте меня мучить“.
„Подпиши. Жена твоя находится на свободе, а ты у нас на тюремном режиме числишься“.
„И все одно, — говорю, — подписывать не буду“.
Это они выдумали для того, чтоб я не подозревал о том, что числюсь у них как шизофреник. А уже в феврале, в первых числах февраля 1974 года, разворачивается на моих глазах история с Эриком-хирургом. Он находился в дурдоме — набил морду милиционеру в ресторане. Ему грозила тюрьма, восемь лет. А тут врачи за своего и заступились. Когда его из тюрьмы привезли на экспертизу, они все враз признали его больным. Они так и сказали Эрику: „Милиция творит произвол, да еще своих сотрудников выручает — тут наш прямой долг выручать своих“. Его звать Эрик Гаджиев. Он поболтался шесть месяцев, и врачи устроили ему выписку. И надо же, невезуха, тот милиционер увидел его на улице, и ну звонить в дурдом: „Почему Гаджиев гуляет? Если дурак — держите в дурдоме, а нет — давайте нам, будем судить и сажать“.
Гаджиева скрутили и привезли в дурдом.
Врачи беспокоятся за своего. Главный врач Брелон говорит: „Подержу тебя еще полгода и освобожу, не волнуйся. Но чтоб в Воркуте ты ни одного дня не оставался, иначе от этих хватал в форме мы уже не в силах будем тебя уберечь“.
А пока, до будущих счастливых дней, Эрик заполнял дурдомовскую картотеку. И на — попадается ему мое дело в суд, который должен был, оказывается, состояться двадцать шестого февраля 1974 года. Он об этом и сообщил: „Ты здесь, дорогой, числишься как шизофреник. Об алкоголе — это они тебе мозги полощут“.
Я ему говорю: „А я и не сомневался. Ведь если бы я значился у них как алкоголик, то должен был быть суд. И этот суд вынес бы мне приговор о принудительном лечении. А так без меня меня женили“.
Эрик советовал мне помириться с женой: другого выхода нет, уж тогда освободят.
Говорю: „Не могу, Эрик, смотреть на эту сволочь, не то что мириться“.
Уж как тут мириться. Под смерть она меня ведет. Старается — не унять.
Эрик походил день-другой и говорит: „У тебя нет выхода. Она твой опекун. Двадцать шестого будет суд и, если ты опоздаешь это сейчас сделать, — уж точно без тебя тебя женят. Как минимум, еще год будешь ждать следующего разбора“.
Два пути бабы знают для нас: за решетку или в дурдом. Свой разврат, корысть, тюрьмой покрывают, есть такие статьи — умеючи любого задвинут. Я понаслышался! Столько мужиков по тюрьмам без всякой вины — просто от них избавились: списали в тюрьму, в дурдом. На миллионы им счет. Губят жизни, чтоб самим удобнее жить да неправую любовь крутить.
Столько я о ее подлости думал, аж потолок проглядел, а что делать? Закон им все права дает…
Взял душу свою в кулак и позвонил ей. Она и примчалась. Тут, в дурдоме, и „помирились“. Хотя знаю: один раз змея не кусает…
В общем, стали меня отпускать домой, даже с ночлегом. Дальше больше: первого марта и вовсе освободили.
Пожил две недели, а не могу больше: с кем живу ведь? Решил уехать. Меня не выписывают. Не ребенок я, знаю: все мы здесь на поводке, а больно, обидно. Как ни приду, говорят: „Только с разрешения милиции“.