Книга разлук. Книга очарований - Сологуб Федор Кузьмич "Тетерников". Страница 5

– Плут всесветный! – яростно кричала она, наступая на мужа, – людей обманываешь, рабочих обсчитываешь, – коршун! Разразит тебя Господь за твои темные дела, – попомни мое слово.

Самсонов сердито отмахнулся от нее и отошел к другому концу комнаты.

– Мели, мельница! – злобно сказал он, стараясь сдержать гневную дрожь голоса. – Какие такие темные дела?

– Много за тобой грехов! – кричала Марья Николаевна, опять приступая к нему. – Завел полюбовницу, ослезил меня, – греха не боишься, и стыда в тебе нет, – дочь-то ведь у тебя не маленькая, хоть бы пред ней постеснялся, греховодник старый!

– Тьфу, дура поганая! Говорить с тобой – только черта тешить.

Он ушел в свой кабинет, яростно захлопнул дверь и заперся на ключ. Марья Николаевна продолжала кричать у его двери еще долго, – он не отвечал.

II

Шаня робко притаилась в уголке за своей кроватью и уселась, вся скорчившись, на тот старый и расшатанный стул, на который всегда усаживалась она, когда чувствовала себя обиженною.

Косые лучи вечернего солнца неподвижно и печально озаряли знакомые, милые для Шани предметы ее тихого убежища. Издали доносились до нее бешеные отголоски ругани, но Шаня не прислушивалась к ним, не хотела прислушиваться. Ей было еще обидно, но слез уже не было на испуганно и гневно горевших глазах. Мечты зачинались в ее голове, ласковые и грустные. И чем больше вслушивалась она в них, тем дальше и глуше казались ей отголоски свирепой брани. Обиженным сердцем понемногу овладевало кроткое, ласковое настроение. Мечта кружилась около одного дорогого образа.

Красивый мальчик с гордой улыбкой, самоуверенный, умный, благородный. Ему доступны вершины почестей, – он дворянин, он отважен. Она перед ним такая ничтожная и глупенькая. И он любит ее.

Ах, если б у нее вдруг сделалось прозрачное эфирное тело! Сбросила б тесное платье, полетала бы к милому, легкая, воздушная. Не задержали бы ни высокие заборы, ни крепкие запоры. Сквозь стены проникла бы, как влажное дыхание, отклоняющее пламя пристенной свечи. Прилетела бы голубою тенью, никем не видимая, прильнула бы к нему, – нагие руки ему на плечи, нежные губы к его губам, – тихонько шепнула б ему: «здесь я, милый мой!» – и тайными поцелуями опьянила бы, очаровала бы его…

Скрипнула дверь, разбились мечты, вошла старуха нянька, вынянчившая еще Шанину мать. Теперь, хоть Шанька и подросла, а нянька все жила, уже четвертый десяток лет, при Марье Николаевне: она была «свой человек» в доме, хозяева ей доверяли, и она зорко охраняла хозяйское добро.

– Притулилась, ясочка ненаглядная, – нежным шепотом заговорила нянька, гладя Шаню по голове.

Шаня почувствовала боль в корнях волос, память отцовской таски, нетерпеливо тряхнула головой и опустила ее на деревянное изголовье. Ей стало досадно, зачем помешали мечтать, и она не хотела повернуть к няне недовольного лица. А нянька стояла над Шанькой, глядела на нее добрыми старушечьими глазами и утешала ее простыми и глупыми словечками. В странном беспорядке теснились в Шанином слухе и голуби, и генералы, и светики ненаглядные, – какая-то ласковая чепуха, – и Шаня поддавалась ее льстивому обаянию.

– Скажи, няня, сказку, – молвила она, глянув на няньку одним глазом.

Няня присела рядом с Шаней и заговорила сказку про какого-то вольного казака. Шаня не вслушивалась и мечтала себе о своем. Вдруг няня замолчала. Шаня открыла глаза и приподняла голову. Мать стояла перед нею.

– Мой-то сокол, улетел! – сказала она няне.

Няня завздыхала и заохала.

– К сударушке своей! – злобно сказала Марья Николаевна. – Ну, а ты, Шанька, что сиротой сидишь? Подь к матери, – хоть я тебя приласкаю.

Марья Николаевна села на Шанину кровать и притянула к себе дочку. Шаня прильнула щекой к ее груди, – мать посадила ее к себе на колени.

– Ох, горюшко мне с тобой, – говорила она, поглаживая и похлопывая дочь по спине. – Все-то ты отцу досаждаешь. Вот сапоги-то все не переменила, так в глине и щеголяешь.

Шаня соскочила с колен матери, села на пол и принялась стаскивать ботинки.

– Надень туфли, – сказала мать.

– Я лучше так, мамуня, – тихонько ответила Шаня, сняла чулки и опять забралась на колени к матери.

– И с ним-то горе, – говорила меж тем Марья Николаевна няне. – Я ли его, злодея моего, не любила, не лелеяла! А он, на-ткось, завел себе мамоху, старый черт!

– И на что позарился, – подхватила няня, – сменял тебя, мою кралечку, на экое чучело огородное.

– Что уж он в ней, в змее, нашел, – досадливо говорила Марья Николаевна, – только что молодая, да жирная, что твоя корова. Так ведь и я не старуха, слава Тебе, Господи.

– И, касатка! – убедительно сказала няня, – недаром говорится: полюбится сатана пуще ясного сокола.

– Она – белая, – вдруг сказала Шаня, приподнимая голову.

– Ах ты! – прикрикнула мать, – с тобой ли это говорят! Не слушай, чего не надо, не слушай!

И мать сильно нашлепала Шаньку по спине, но Шанька не обиделась, а только плотнее прижалась к матери.

– И я-то дура! – сказала Марья Николаевна, – говорю при девке о такой срамоте.

– Ох, грехи наши! – вздохнула няня.

– Что, Шанька, оттаскал тебя отец? И за дело, милая, – не балахрысничай.

– Чего ж заступалась? – шепнула Шаня.

– Так, что уж только жалко. И что из тебя выйдет, Шанька, уж и не знаю, – вольная ты такая. Только мне с тобой и радости было, пока ты маленькая была.

– Я, мамушка, опять маленькая, – еще тише шепнула Шаня и закрыла глаза.

Марья Николаевна вздохнула, прижала к себе дочку и, слегка покачивая ее на коленях, запела тихую колыбельную песенку.

Ходит бай по стене, –
Ох-ти мне, ох-ти мне.
Что мне с дочкою начать, –
Бросить на пол иль качать?
Уж я доченьку мою
Баю старому даю.
Баю-баюшки-баю.
Баю Шанечку мою.

Шане было грустно и весело, – душа ее трепетала от жалости к матери…

Вечерело. Вокруг дома пусто и глухо. Только изредка слышна трещотка городского сторожа: это – двенадцатилетний мальчик, которого послал за себя ленивый отец: слышен изредка протяжный крик мальчугана. Доносится лай собак, их злобное ворчанье и глухое звяканье их цепей. В самом доме – неопределенные шорохи старого жилья. Строго смотрят иконы в тяжелых ризах, в больших киотах. Угрюма неуклюжая мебель, в строгом порядке расставленная у стен. В холодном паркете тускло отражаются затянутые тафтой люстры. Скучно и хмуро. От лампад, готовых затеплиться, струится елейный и смиренный запах. Марья Николаевна опять жалуется няньке, а Шанька опять слушает, тихонько сидя в уголке, и молчит.

Хоть и не бедны Самсоновы, а все-таки жизнь в их доме имеет определенный мещанский уклад: просты отношения между обитателями дома и наивно-откровенны; прост сытный обед и плотный ужин; просты наивно-плоские беседы и бесцеремонны домашние одежды.

В такой-то обстановке вырастает Шанька, шалунья и своевольница, которую то балуют, то жестоко наказывают. Родители словно дерутся девочкой: когда отец бьет Шаньку, мать ее ласкает; когда отец ласкает дочку, мать к ней придирается и сечет ее иногда за такие пустяки, на которые в другое время никто и внимания не обратил бы. Но Шаня изловчается и часто успевает-таки ладить и с отцом и с матерью. И теперь в ее предприимчивой голове, сквозь жалость и сочувствие к матери, уже выясняется план, – как бы и с отцом помириться.

Шаня – девочка быстрых и бойких настроений, счастливая, как радость, одним тем, что живет. Не может она долго печалиться хоть бы и после того, как ее побили.

III

Поздно вечером, часов в одиннадцать, Самсонов вернулся домой. Шаня уже лежала в постели, но не спала. Окна ее комнаты были плотно занавешены, двери крепко заперты, и под дверями лежал скатанный половичок, чтобы не просвечивало наружу от свечки, которая горела около кровати. Шаня читала книжку, одну из тех, которые она тайком приносила домой и по ночам читала. Это были романы. Ими снабжали ее или Женя, или, чаще, Шанина подруга по гимназии, Дунечка Таурова.