Том 1. Тяжёлые сны - Сологуб Федор Кузьмич "Тетерников". Страница 113
— Митя!
Митя подошел к ней. Она положила руку на его плечо и сказала:
— Вот, одно только небо и видно. Хорошо!
Митя радостно чувствовал прикосновение тонкой Дуниной руки. Он подумал: «Рая прежде была маленькая, но она же растет».
— Что хорошего! — ворчала старуха. — Мало, скажем, хорошего. Галдило-то приходил, кричал, кричал, оглушил.
Дуня вернулась к чулку.
— Старший дворник приходил, — спокойно объяснила она Мите.
— Ну? — спросил Митя с опасливым удивлением.
— Пришел, гаркнул, гаркнул: убирайтесь! — тихо говорила старуха. — Куда уберешься-то, скажите на милость! Куда идти, коли некуда, положительно некуда!
Она заплакала и вся покраснела и сморщилась, так же, как и Раечкина мать. Дуня спокойно смотрела на нее, прямая и бледная, и спицы жужжали в ее быстрых руках. Митя знал, что сердце ее томительно болит за мать. Но жалости не было в Мите, — и он одинаково равнодушно чувствовал и острую боль в висках, и Дунино безмолвное горе.
— Уж, Господи! Уж видят, что бедность заставляет, — говорила старуха, плача и дрожащими руками ударяя спицу о спицу.
Митя посидел немного молча и пошел домой.
Митя опять решился прогулять уроки. Еще для прошлого раза купил он у Назарова лист из дневника. Осталось только подделать барынину надпись: «не был в училище по болезни» (Аксинья была неграмотна, и в Митином дневнике подписывалась барыня). Назаров взялся отнести этот лист и с Митиным дневником, к своему приятелю, искусному в подделывании почерков, а завтра вернуть его готовым и вложенным в дневник.
Митя так распределил день: утром погуляет, потом домой — обедать, а там скажет, что надо на спевку, и опять отправится к Дуне. С утра он пошел на кладбище.
В кладбищенской церкви — покойники, трупный запах. Митя стоит близ алтаря и молится, склоняя колена на каменные плиты. Дым от ладана клубится по церкви, синеет и подымается вверх. У алтаря ходит Рая, полупрозрачная, легкая. Она радостно сияет. Одежда у нее белая, руки обнаженные, волосы падают ниже пояса широкими светлыми прядями. На шее у нее жемчуга, и легкий кокошник низан жемчугами. Вся она белая, как никто из живых, и прекрасная.
Она смотрит на Митю отрадно-темными и строгими глазами, и к смерти клонит его. Не сама ли она смерть? Прекрасная смерть! И зачем тогда жизнь?
Раин голос звучит, чистый и ясный. Что сказала она, не слышал Митя. Он вслушивается, внутри себя, вслед ее слов, — и над мукою головной боли тихо веют кроткие слова:
— Не бойся!
Радостно, что будет все темно, как в Раиных глазах, и успокоится все, — муки, томления, страх. Надо умереть, как Рая, и быть, как она.
Сладостно уничтожаться в молитве и созерцании алтаря, кадильного дыма и Раи, и забывать себя, и камни, все страшные призраки из обманчивой жизни. Рая близко.
— Отчего ты белая? — тихонько спрашивает Митя.
Тихо отвечает Рая:
— Только мы — белые. Вы все — красные.
— Почему же?
— У вас кровь.
Тихо звучит ясный Раин голос, как цепь у кадила перед алтарем, — Рая подымается в синем дыму, вся прозрачная и голубая, к церковным сводам. Мглою одевается все, и синеет в Митиных глазах. За стенами тоска и страх, темные нежити стерегут, — и не уйти от них.
На Дунином чердаке лампады не было, но пахло елеем и кипарисом. Молитва и мир осеняли душу.
Опять на тех же местах сидели Дуня и мать, и Дуня читала, — «Жерминаль», в конце. Она коротко рассказала Мите содержание. Потом дочитала, от рассказа о несчастии в шахтах. Она отчетливо выговаривала, и с чувством, несколько преувеличивая его выражение.
Митя закрыл глаза. Ему чудилось, что в углу перед иконою теплится ясная лампада и от нее белый свет падает на Дуню… Кто-то слушает вместе с ними… Их много — коленопреклоненные и светлые… Митя благоговейно молчал и наклонял голову.
Дуня кончила. Она опустила руки на колени и сидела неподвижно. Старуха плакала, всхлипывая и сморкаясь. Митя улыбался, а по щекам его текли слезы, чистые и крупные.
Дуня говорила:
— Вот какая она несчастная. Зачем бы ей жить? Хорошо, что умерла. Хорошо, что есть смерть.
И вдруг Дуня заплакала. Она сидела прямо и неподвижно, бледные руки лежали на коленях, лицо не искажалось и было спокойно и светло, а слезы ручьями текли из потемневших глаз по худощавым щекам и падали на обнаженные руки.
— Что же ты плачешь? — спросил Митя, и грустным недоумением томилось его сердце.
— Она была прекрасная, — тихо, едва двигая губами, словно в бреду, говорила Дуня, — и душа у нее, как у ангела. Ее запихали в нору, так она там и погибла, ровно крыса в мышеловке. Какие люди! Пожалеешь о том, что родился на этой земле!
— Что же есть хорошего на земле? — спросил Митя.
Дуня помолчала, и слезы ее иссякли, — потом она поднялась с места и сказала:
— Помолимся, Митя, вместе.
В углу, перед образом, они стали рядом на колени на пыльный и сорный пол. Дуня читала вслух молитвы, Митя шепотом повторял иные слова, не связывая с ними никакого смысла, и тупо улыбался. Его худое лицо с длинным носом казалось насмешливым. Дуня умиленно плакала, и Митя сквозь муки своей головной боли не мог понять, о чем эти слезы, и дивился.
Ему чудилось, что там, на стуле у окна, позади молящихся детей, сидела Рая, и белые руки ее двигались неспешно, и мотали длинные и тонкие нити. Два прозрачные облачка трепетали над ее плечами. Она спрашивала старуху:
— О чем же ты плачешь?
— Подохнешь с голоду, — да хоть бы я одна, — Дуньку жалко, — отвечала старая, плача.
Рая светло улыбалась и неспешно мотала длинные нити.
Митя сидел в классе. Был урок истории, и учитель Конопатин спрашивал заданное.
Конопатин был толстый, короткий, быстрый да бранчивый, с пробритым подбородком и длинными седыми баками. У него было как бы два лица: сладко-хитрое для сослуживцев и суровое для учеников. Митя боялся его больше прочих учителей, особенно с тех пор, как он сделался инспектором училища.
Теперь Мите было и страшно, — как бы не спросили, — и скучно, что надо сидеть, молчать и слушать неинтересное. Это утомляло, усыпляло, и уже как будто бы совсем не оставалось своей воли. Мечты роились, — и ничем их было не отогнать.
Что-то бойко рассказывает маленький, рыженький Захаров. Громко сыплет слова, нижнюю губу выставляет вперед, как загородочку, чтобы слова через нее прыгали, а правую руку за пояс засунул. Смешной…
Полупрозрачная, легкая, видится Рая. Томный взор ее спокоен. Митя улыбается ей, — и лицо у него становится неожиданно-радостным…
Потом смуглый, длинный Бодокрасов вышел говорить, — и плохо знает, а хочет припомнить. Ему подсказывают и стараются, чтобы учитель не заметил этого.
Митя улыбается Рае и шепчет:
— Отчего ты далекая? Приди поближе.
Конопатин услышал подсказывание и увидел, что Митины губы шевелятся. Он подумал, что подсказывает Митя.
— Дармостук, ты подсказывать! — закричал он гневно, — давай дневник.
Митя вздрогнул, схватил свой дневник и понес его учителю. Но уже когда дневник был в учителевых руках, Митя вспомнил, что оставил там, вместе с подделанным листом, и лист своего дневника за ту же неделю. Митя испугался и схватился было опять за дневник, — но уже было поздно. По испуганному Митиному движению и по его виноватому лицу Конопатин понял, что дело не ладно, и принялся рассматривать дневник. Два листа на одну неделю, и один из них не вшитый, — и ослабленные нитки, — и разрывы в каждом листе для удобства при вкладывании, — и все сразу бросилось в глаза.
— Те-те-те! — протяжно заговорил Конопатин, — духи малиновые! Это что такое? Ах ты, животное! Дневник подделывать!
И поток бранных слов обрушился на Митю.
О Митином проступке послали матери письмо. Оно пришло на другое утро, еще пока Митя был в школе.
Митя вернулся, — мать встретила его бранью да колотушками. Барыня, заслышав отчаянные Аксиньины крики, налетела коршуном в кухню.