Сумерки людей - Найт Дэймон. Страница 111

И все же человеческая раса могла бы выжить, лопни только разговорное слово, но не печатное. Достаточно несложно выработать универсальные звуковые символы для тех немногих ситуаций, когда речь действительно необходима. Но ничем нельзя заменить учебники, доклады, библиотеки, деловые письма.

Теперь, с горечью подумал Каваноу, Хулиган уже выменивает на сияющие бусины травяные юбки в Гонолулу, или резные моржовые клыки на Аляске, или…

Но так ли? Каваноу резко остановился. До сих пор он думал, что по всему земному шару Хулиган материализуется точно так же, как он появился у него в квартире. А когда сделает дело, то р-раз — и впрыгивает туда, откуда появился. Или еще куда-нибудь.

Но если шибздик мог таким образом путешествовать, почему же он покинул дом Каваноу на автобусе, идущем до Второй авеню?

Каваноу стал яростно обшаривать свою память. Колени его подогнулись.

Посредством диска Хулиган показал Каваноу, что эти две, скажем, вселенные сходятся крайне редко, а когда сходятся, то соприкасаются лишь в одной точке. Последний раз на равнине Сеннаар. На сей раз — в гостиной Каваноу.

А то мигание — свет-тьма-свет — до того, как изображенный на диске Хулиган перешел обратно на свою сферу?..

Двадцать четыре часа.

Каваноу взглянул на часы: 10.37.

И он побежал.

С ногами, налитыми свинцом, полуживой и проклинающий себя. Хулигана, человеческую расу. Всевышнего Создателя и весь мыслимый космос, на последнем издыхании Каваноу добрался до угла Сорок девятой улицы и Второй авеню. Тут-то он как раз и увидел, как Хулиган бодро крутит педали велосипеда вдоль по авеню.

Фотограф крикнул, вернее, попытался, но ничего, кроме хрипа, из горла не вышло.

С мучительным свистом хватая воздух, Каваноу завернул за угол и побежал, просто чтобы не рухнуть вниз физиономией. У входа он почти догнал Хулигана, но не смог остановиться и набрать воздуха, чтобы крикнуть. Хулиган проскользнул за дверь и стал подниматься по лестнице, Каваноу устремился за ним.

Уже на полпути Каваноу подумал, что Хулиган не сможет открыть дверь квартиры. Но когда он достиг площадки третьего этажа, дверь оказалась открыта.

Каваноу сделал еще одно, последнее усилие, прыгнул, будто форель на перекате, споткнулся о приступок в дверях и пропахал носом полкомнаты.

Хулиган, застигнутый полетом форели в шаге от чертежного столика, обернулся с изумленным:

— Чая-блях?

Увидев Каваноу, шибздик тут же двинулся к нему с выражением пучеглазого участия. Каваноу же не мог пошевелить и ухом.

Взволнованно бормоча что-то себе под нос. Хулиган достал бело-зеленую фигулечку — скорее всего точно так же, как человек потянулся бы за стопочкой целебного коньяка — и поставил ее на пол перед носом у Каваноу.

— Уф-ф! — выдохнул Каваноу. Затем потянулся и схватил диск Хулигана.

Картинки возникали без участия разума: фигулечка — вспыхивавшие и гасшие в голове огни — в десятках, в сотнях голов, а затем — рушатся здания, сталкиваются поезда, извергаются вулканы — Глаза Хулигана совсем вылезли из орбит.

— Хекбол! — воскликнул он, хватаясь за голову. Затем схватил диск и сделал пояснительные картинки — фигулечка и бокал вина, перетекающие друг в друга.

— Знаю, — хрипло вымолвил Каваноу, с трудом приподнимаясь на локте. — Можешь это уладить? — Он изобразил картинку с Хулиганом, машущим на огненные вспышки, которые с готовностью исчезали.

— Дуурь, дуурь, — ответил Хулиган, яростно кивая. Он взял фигулечку и непонятно как разобрал зеленое основание на десятки крохотных кубичков, которые затем с величайшей осторожностью начал складывать заново, очевидно, в другом порядке.

Каваноу еле-еле добрался до кресла и обмяк там, будто снятая с руки перчатка. Он посматривал за Хулиганом, вяло твердя себе, что если не будет держать себя в руках, то заснет в следующую же секунду. Тем временем в комнате сделалось как-то необычно спокойно и мирно… Вскоре Каваноу понял, в чем дело.

Тишина.

Две сварливые бабы, наводнявшие своими тушами нижний от Каваноу этаж, уже не выкрикивали друг другу любезности. Никто не врубал идиотскую музыку раз в шесть громче, чем нужно.

Домовладелица не орала с верхнего этажа свои ценные инструкции дворнику в полуподвал.

Мир. Тишина.

Ни с того ни с сего разум Каваноу вдруг обратился к фильмам немого кино и всему, с ними связанному: к Чаплину, кинстоунским полицейским, Дугласу Фербенксу, Гарбо… Вот было бы славно вытащить эти фильмы из запасников, подумал он, чтобы их смотрели все, а не только хранители фонотеки Музея современного искусства…

В Конгрессе пришлось бы соорудить нечто вроде фототелеграфа с экраном, пожалуй что, над столом спикера.

Телевидение. Вот телевидению, мечтательно подумал Каваноу, придется заткнуться и свернуть манатки.

Никакой больше предвыборной болтовни.

Никаких больше банкетных спичей.

Никакой больше поющей рекламы.

Каваноу вдруг сел прямо.

— Послушай, — напряженно обратился он к Хулигану, — а мог бы ты исправить только письмо — но не разговорную речь?

Хулиган вылупил на него глаза и протянул диск. Каваноу взял диск и медленно начал переводить идею в аккуратные картинки…

Хулиган удалился, исчез, как лопнувший мыльный пузырь в конце нырка, через чертежный столик Каваноу.

Сам Каваноу по-прежнему сидел в кресле, прислушиваясь. Вскоре снаружи донесся отдаленный нестройный рев. По всему городу, по всему миру, предположил Каваноу, люди обнаруживали, что снова могут читать, что знаки соответствуют тому, о чем они говорят, что остров, которым вдруг стал каждый, теперь превратился в полуостров.

Гвалт продолжался минут двадцать, а затем понемногу затих. Оком своего разума Каваноу видел ту оргию бумагомарания, которая, должно быть, уже начиналась. Он выпрямился в кресле и прислушался к благословенной тишине.

Некоторое время спустя внимание фотографа привлек к себе приступ нарастающей боли, точно забытый на время гнилой зуб. Подумав немного, Каваноу определил эту боль как свою совесть. Да кто ты такой, корила его совесть, чтобы отнимать у людей дар речи — то единственное, что когда-то отличало человека от обезьяны?

Каваноу исправно попытался почувствовать раскаяние, но почему-то не сумел. А кто сказал, спросил он у своей совести, что это был дар? На что мы его использовали?

А я тебе скажу, продолжил он увещевать свою совесть. Вот в табачной лавке: "Эй, а ты чего себе думаешь о тех чертовых янки? Ну, е-мое, это было что-то, да? Ясное дело! Говорю тебе…"

Дома: "Ну, что у тебя сегодня на работе? А-а. Чертов дурдом он и есть дурдом. А у тебя тут как дела? А-атлична! Грех жаловаться. С детишками порядок? Ага. Эх-ма. Ну, что там на обед?"

На вечеринке: "Привет, Гарри! Да что ты говоришь, парень! Ну, как ты там? Эт-то хорошо. А как там… ну я ему так прямо и говорю, а кто ты такой, чтобы мне указывать… да, хотелось бы, только нельзя. Все желудок — доктор говорит… Органди, и с маленькими золотистыми пуговками…'Вот так, значит? Ну, а как тебе пару раз по соплям?"

На уличных углах: "Лебенсраум… Нордише Блют…"

Я, сказал своей совести Каваноу, остаюсь при своем мнении.

И совесть ничего ему не ответила.

В тишине Каваноу прошел по комнате к шкафчику с грампластинками и вынул оттуда альбом. На корешке он смог прочесть надпись: МАЛЕР. "Песня о земле".

Фотограф вынул из альбома один из дисков и поставил его на проигрыватель — "Песню пьяницы" из пятой части.

Слушая музыку, Каваноу блаженно улыбался. Конечно, это искусственное средство, думал он, с точки зрения Хулигана, человеческая раса была теперь постоянно в легком подпитии. Ну так и что?

Слова, которые выводил тенор, звучали для Каваноу как тарабарщина. Впрочем, они всегда были для него таковой: фотограф не знал немецкого. Однако он знал, что они означают.

Was geht mich denn der Fruhling an?!

Lasst mich betrunken sein?