Ближние подступы - Ржевская Елена Моисеевна. Страница 30

"Как вам не стыдно, вы бросили нас, сколько раненых!"

Не всякие командиры были на своем месте. Если б я думал о спасении своей шкуры, я бы тоже мог уйти. А что бы я сказал людям? Чем я помог им там, среди лесов? Может, не так уж много. Кого перевязал, кому что. А как я мог их бросить…

Войска были, техника. Все истинные желания воина, чтобы быть честным в бою, его готовность на жертвенный бой — всего этого было недостаточно. Нужна была организаторская сила.

Мы присоединились к кавалерийскому полку. Командир полка был еще на месте. Мы посчитали, что с ним выйдем. Он велел прорубить чащу — дорогу, по которой вывезти орудия. А их всего три было на конной упряжке. Начали с вечера. Думали, часа за два-три, а потратили из-за трех орудий, которые бы лучше бросить, всю ночь до утра. Значит, оставили выход на вечер.

Истинное, а не лживое впечатление осталось у меня обо всех окруженных. Никто не хотел сдаваться. Голодные, где-то вокруг Оленина, в лесах, грибы ели, ягоды, искали яйца птичьи, ели. В каждом окруженном я видел честного воина. Они готовы были пожертвовать жизнью, но идти только к своим. Я говорил вам, к этому командиру кавполка стали все примыкать. Он хотел, но, может, он был неопытен, он молод был. Упустил <136> время. Ночь ушла. А немцы начали нападать, расчленять.

Все раздробилось на мелкие части, и организацию очень трудно было восстановить. Под обстрелом разбегаются.

Я был старшим по званию. У меня компас, карта. "За мной, без разговоров! Задний следит позади. Если что, ударьте меня по руке, но ни слова". Натолкнулись на заставу. Ракета вверх. Это мы знаем: будьте добры, на землю. А как она упала, она немцев ослепила — бегите! Лесом ночью нельзя идти. А лесом — днем, видим, куда наступить, чтобы не такой треск.

Под обстрелом оказались в реке. Сапоги, брюки на мне, а гимнастерку снял — документы в ней, — держу над водой. Поначалу тихо. Немцы нас до середины реки подпустили и открыли огонь. Тут глубоко. Тут нас завертело. Кто спасся, выбрался. Группа все таяла.

Так нас двое осталось на семнадцатый день окружения.

Вышли на опушку. Рано. Туман. Петухи поют. Деревня маленькая. Тихо, как будто немцев нет. Ползком мы проползли к деревне, метров двести. Тихо. Деревянный крайний дом, рубленый, сосновый, а внизу выпилено два венца — для чего? — наподобие амбразур. Мы влезли в эти дырки. Дальше идти не решились. Думаем, побудем. Пол над нами рассохшийся, щелястый, видно в щели, что там, над нами. Вошел мужчина, высокий, слазил в печку, достал себе что-то покушать и ушел. Мы ожидаем, что будет дальше. Вошла женщина, солидная, лет пятидесяти пяти. Мы почему-то решились:

"Мамаша! Немцев нету?"

Она завертела головой, запричитала испуганно:

"Кто тут? Да кто, господи, тут?"

"Тише! Мы только спросить, мамаша. Мы у вас в подполе. Сейчас уйдем".

"Ай, батюшки! Так у нас же немцы". И с воплем выбежала.

Немцы где-то во дворе у них спали. Тотчас окружили дом. Они: "Выходите!" Автомат в амбразуру. Деться некуда, вышли. Народ стал сходиться. И хозяйка тут, суетится, старается людям сказать, что не по ее вине, что она не причастна. И какой-то мужчина таких же пожилых лет, косой, видно, жизнь его так истерзала, что он — раб. Подошел: <137> "Пане хорошие, не бойтесь".

А то мы сами не знаем, какие они.

Они нас держали, может, полчаса, может, побольше. Две женщины стоят, не уходят. И конвоиры говорят нам: марш. И из деревни. Куда, что, мы не знаем.

Слышу окрик — женский голос. Те две женщины. Они попросили разрешения подойти. Руки под фартуком. Немцы разрешили. Они дали нам хлеб — по буханке — и заплакали. Немцы тут же: "Weg!" (Прочь!)

Привели нас в соседнее село, чистенький дом. Один прошел в дом, другой с нами остался. Вышел немец, оказывается, комендант. Ввели. Переводчик: "Раздеться догола". Что-то искали. На гимнастерках искали следы орденов. Вернули. У нас только по гимнастерке. Вернее, у меня и ее не было. Утонула с документами в реке.

Когда нас вывели на улицу, девочка, лет пятнадцати, кажется Маруся, вышла и моет посуду.

Мы на бревна присели. Немцы-конвоиры с нами. Вышел переводчик. Мой второй спрашивает: "Нас что, расстреляют?"

Мне так обидно показалось, зачем он спрашивает, — что уж, за душой ничего не осталось?

"Ха-ха-ха, Маруся, их что, расстреляют?"

Она заревела, бросила мыть: "Я что, этим занимаюсь!"

Тут легковая машина. Уехал комендант. "В отпуск, в Германию. Ваше счастье", — переводчик говорит.

Подошла крытая брезентом машина: кирки, лопаты. Куда же нас? Минут через десять остановилась машина — под брезент впихнули еще двоих, чумазых. "Куда нас везут? Нас вчера в баню посадили".

Судьба есть судьба. Впечатление, что отвезут и расстреляют.

Привезли нас в Ржевский лагерь. Сначала через мяло полиции, тумаки, побои, в лучшем случае — в спину тычок, а то и по уху.

Мало-мальски что-то похожее на добротное отбирали, оставляли в одном белье. У нас уже ничего не было. У меня была летняя гимнастерка, порванная в лесу. Простите, я в одной бельевой рубахе был. Гимнастерка у меня утонула. Держал над водой, чтоб документы уцелели. А как немцы накрыли огнем, тут нас завертело.

Внутренняя картина лагеря, образно выражаясь, — <138> это ад, переполненный страданиями. Среди лагеря — виселица как страшилище: две петли качаются, готовы принять нагрузку. В мое прибытие в лагере было военнопленных до двадцати тысяч. Это на территории товарного двора — там около квадратного километра.

Люди, измученные, голодные, загрязненные, с открытыми ранами на теле, больше лежали на земле. Среди них и трупы лежали.

Кто не лежит, слоняются голодные, обессиленные, натыкаются на полицаев. У тех наломанные на болоте сырые палки, что гнутся хорошо, но не ломаются. Лупят, пока она как мочало. Слышатся пронизывающие до боли страдальческие крики избиваемых. Была там яма, видимо, раньше помои выливали, потому что там грязь всякая и кислота. Изобьют иной раз и бросят в яму. И помочь не могут люди. Только когда уйдут полицаи, кое-кто подойдет, поможет вытащить.

Был врач. Еврей. Он подходит к одному, другому: "Я молдаванин".

Зачем ты говоришь всем?

Потом подходит: "Я переводить буду".

Ого, куда ты попал. На третий день он пропал.

Раз в сутки — баланда из древесной муки и нечищенного, немытого картофеля. Все двигались, некоторые ползли к кухне за получением порции.

Какая ни плохая баланда, а покушать вам ее не во что. Банку вам никто не доверит. Есть такие дельцы, что он вам даст банку, с тем чтобы вы взяли, он сегодня-завтра будет за вас есть, а там вам отдаст.

В лучшем случае ржавая консервная банка или просто черепок от разбитого горшка, некоторые пользовались рваной обувью или лоскутом кожи от обуви. Другие подставляли свои пригоршни, обжигаясь, глотали баланду.

А при раздаче баланды особо свирепствовали немцы и полицаи. Потехи ради избивали пленных.

Привезли мороженую картошку, воз высыпали на землю и смотрят, как живые скелеты набросились на нее, сырую едят. Гогочут и из автомата по ним. Опять жертвы.

Вода. Впрягутся в бочку пленные. За водой на Волгу. А сколько воды нужно! Врасхват. Не можно без воды.

Большими группами ночью гоняли на передовую. <139>

Укрепляли, рыли окопы. Об этом вы слышали. Сегодня наши нарушат, завтра — поправлять. Они хотели не своими руками поправлять. Все, кто уходил, знали, что гибель неминуемая. Раненых они не приводили оттуда, кого ранило с нашей, советской стороны, немцы добивали, чтобы не видели те, кто завтра пойдет.

В лагерь возвращались только целые.

Смерть от мучений и издевательств быстро подкатывалась к каждому, к тому же ужасные кровавые поносы и тиф уносили с земли сынов России.

Зимой в снег, в сугроб сунут, занесет, и все. Летом копали канаву вдоль проволочного заграждения, складывали трупы штабелями, откопанную землю на трупы. И его такая участь, который забрасывает. Но долг есть долг — пока зарыть своего товарища. Кто хоронил, через день или позже они тоже умирали, и их закапывали другие. Так бесконечно рылась канава…