Золотая паутина - Барабашов Валерий Михайлович. Страница 18

Надоело нам на дело
Свои перышки таскать.
Папы, мамы, прячьте девок —
Мы идем любовь искать, —

вспомнил он блатную песню Розенбаума, и на душе малость полегчало.

Генка видел, что пассажиры обращают на него внимание, и это было ему неприятно.

— Ну, чего вылупилась? — грубо сказал он молодой женщине с ребенком на руках, и та поспешно пересела на другое место, а девочка от испуга заплакала.

«Пялится как эта…» — не нашел Генка сравнения, понимая, конечно, что женщина, в общем-то, не виновата и даже не сказала ему ни слова, но сдержать злости и раздражения он не смог.

Доконала его водитель трамвая, рыжая толстая деваха, которая на конечной остановке открыла только переднюю дверь и стала проверять билеты.

— А твой где? — строго спросила она Генку, и тот нервно осклабился, дернул щекой.

— У меня проездной.

— Покажи.

— Да неудобно при людях расстегиваться-то. — Генка уставился на пышную грудь трамвайщицы.

— Хам! — сказала девушка и, покраснев, отступила.

— Ты поосторожней, халява, поосторожней! — визгливо крикнул Генка и стал угрожающе надвигаться на девушку, но за спиной его закричали сразу несколько голосов:

— Только попробуй, тронь!

— А ну топай, парень, не дури!

— Мужчины, да что же вы смотрите?! Дайте ему, чтобы знал.

— Вот шпана распоясалась, а! В милицию его сдать нужно!

Второй раз за сегодняшний день Генке с милицией встречаться не хотелось, пришьют еще хулиганство — двести шестую статью. И Дюбель слинял — шустро выпрыгнул из трамвая, подхватил ноги в руки, и только его и видели, черная куртка его скоро пропала в густых зеленых посадках, разросшихся вдоль железнодорожного полотна. А за рельсами — рабочий поселок, серый трехэтажный дом, мамка, не очень-то ждущая своего сынка: матери Генка не писал ничего, не любил ее и ни во что не ставил. Про отца и думать забыл, как будто его и не было никогда в этой сволочной, безрадостной жизни…

На следующий день Дюбель устроил у себя дома кутеж. Собрал старых своих корешей, кого еще не посадили или кто уже, как и он сам, отсидел, накупил водки, пива, закуски попроще. Деньги он вытряс у матери; та, повар в одной из рабочих столовых, худая нервная женщина, выложила на стол последние свои сбережения — и радость все же была на ее изможденном, болезненном лице — сын вернулся, и печаль: судя по всему, Генка на воле не задержится. Но все же мать расстаралась, притащила из столовой свежих, теплых еще котлет, всяких там салатов, жареной рыбы, хлеба. После тюремной баланды стол казался Генке царским, столько добра сразу он давно уже не видел. Но все же он больше беспокоился о выпивке, и сам собирался упиться до помутнения разума, и друзей решил напоить так, чтобы те потом вспоминали: а помнишь, когда Дюбель вернулся, мы врезали?… Пусть вспоминают, пусть. Кореша собрались молодые, в основном из подрастающей шпаны, мелкая уличная шушера. Только один из них, Щегол, условно «сидел» год с небольшим за угон мотоцикла. Генка и Щегол, узколобый, угрюмый юнец с розовым, свежим еще, шрамом на щеке— его полоснули в пьяной драке ножом, — «вспоминали минувшие дни», а шпана внимала им с раскрытыми ртами, жадно впитывала блатные словечки: «зона», «пайка», «перо», «вертухай», «параша», «беспредел»…

Генка сидел за столом по пояс голый — жарило в распахнутое окно квартиры майское полуденное солнце. Окно выходило во двор, тихий и заросший зеленью. Цвела черемуха и вишня, аромат в окно поднимался необыкновенный, терпкий, земной. Не было обрыдлых зарешеченных окон, нар, грубых окриков бригадиров, не мозолили глаза зеленые кителя контролеров-надзирателей. Все это пока казалось Генке нереальным, зыбким, готовым исчезнуть — так велик был контраст, ведь всего три дня назад все было по-другому. Но за минувшие эти дни он отоспался и заметно посвежел, вид у него был теперь вполне приличный, хотя разрисованные татуировкой грудь и руки и самому ему не давали забыть — кто он и откуда явился. На тощей его груди тюремный художник изобразил русалку с мощным рыбьим хвостом и бесстыдно торчащими острыми грудями, финку, с которой каплет кровь, голую девицу в пикантной позе. На правом плече красовался орел, хищно открывший клюв, а на левом было изображено тюремное окно и под ним — корявые, но жирные буквы: «Нет в жизни счастя».

Мелкота эта, которая гостила у Дюбеля, рассматривала наколки с большим вниманием. Щегол попросил Генку повернуться спиной, там тоже была изображена целая картина — русские сказочные богатыри на копях и с пиками. Были наколки и на ногах; если спустить штаны, то можно еще кое над чем посмеяться, но Генке надоела эта демонстрация, он велел всем наливать — а гостей у него было человек семь — и сам провозгласил тост за свободу.

— С возвращением, Дюбель!

— С прибытием на родную землю, Ген!

— Рады тебя видеть, дружище!

Генка тоже был рад, все эти годы спал и видел такой вот богатый стол, корешей и еще голую деваху! С девахой пока не получалось — кто замуж из его знакомых девиц выскочил, кто куда-то запропал из города. Ну ничего, это дело поправимое, не сегодня завтра баба у него будет.

Мать бесшумно, покорной тенью сновала от стола на кухню и обратно, все ставила да убирала, глаза ее были мокрыми от слез.

— Ешьте, ребята, ешьте, все свежее… Гена, что ж ты не угощаешь ребят?

— Да что они, маленькие, чего ты? — сыто и пьяно смотрел Дюбель на мать. — Ты иди, мать, иди. Или, может, сядешь с нами? За родного сына рюмашку бы пропустила, а? Или не рада?

— Да как не рада, сынок, что ты говоришь? — мать замахала на Генку руками, села о краю стола, подняла рюмку, выпила и торопливо ушла, вытирая слезы. Так было и несколько лет назад — пьянки-гулянки, ночные похождения, драки… Ну кто б его образумил, кто бы правильную дорожку в жизни указал. Ведь ничего не стал рассказывать ей, матери, не заверил: все, мол, мать, завязал я с прошлым — и больной стал, и постарел, дядей уже называют… Нет, негоден он ни к чему, не хочет честно жить и трудиться, да и делать ничего не умеет, никакой специальности не приобрел. О-ох…

Клавдия Дюбелева заливалась горючими слезами на тесной своей чистенькой кухоньке, а в комнате гремел магнитофон, тренькала гитара и молодые, ломающиеся голоса орали что-то несусветное, непонятное ей:

Ведь мы живем
Для того, чтобы
Завтра сдохнуть.
А-а-а…

«И за что же мне такое наказание выпало, господи?! — расстроенно думала Клавдия. — Разве такого я сына хотела?»

В дверь позвонили, она торопливо вытерла слезы, пошла открывать, и в комнату, полную смрадного табачного дыма и гитарно-магнитофонного гама, ввалились двое: бородатый громадный парень, а с ним второй, прыщавый блондин — оба в «фирме», в джинсах-варенках, нарядных рубашках с блестящими пуговицами, а у блондина на шее — еще и яркий, завязанный узлом платок.

— Геныч! Здорово! Сколько лет, сколько зим!— ревел бородатый, распахнув руки, направляясь к столу.

— Борис?! Басалаев?! Кто посетил презренного вора и фулюгана-а! — вопил в свою очередь и Дюбель, вскочив навстречу гостям, обнимаясь сначала с Бобом, которому он едва доставал до плеча, а потом и с Олегом Фриновским, проявившим меньше эмоций, подавшему Генке лишь руку.

— Ну, канайте к столу. Прошу! — радушным жестом хозяина приглашал Дюбель, и Боб с Фриновским уселись по-хозяйски, потеснив молчком мелкоту.

— От кого прознали? — Генка налил старым знакомцам водки. — Я телеграммы не давал, приехал тихо.

— О хороших людях молва впереди бежит, Геныч, — откинувшись на спинку стула, похохатывал Боб. — Верные люди дали знать: Дюбель дома, отдыхает.

— Ну рад видеть, рад! — долдонил однообразно Генка, чокался с Басалаевым и Фриновским, влюбленно-восторженно заглядывал им в глаза, пытался что-то рассказывать, но сбивался, перескакивал на другое, потом вдруг хватал гитару, подыгрывал магнитофону, снова наливал в стаканы… Бестолковщина эта продолжалась с полчаса.