В сторону Свана - Пруст Марсель. Страница 94
Однажды, находясь в периоде относительно продолжительного спокойствия, на какое он вообще был теперь способен, не испытывая приступов ревности, он согласился провести вечер в театре с принцессой де Лом. Когда он раскрыл газету, чтобы посмотреть, что будут играть, то название: «Мраморные девушки» [79] Теодора Барьера так болезненно поразило его, что он отшатнулся и выронил из рук газету. Как бы освещенное огнями рампы и помещенное в другую обстановку, слово мрамор, которое он утратил способность отчетливо различать, настолько часто оно мелькало у него перед глазами в печатных текстах, вдруг снова стало видимым и тотчас напомнило ему старый рассказ Одетты о посещении ею Салона во Дворце промышленности вместе с г-жой Вердюрен, которая ей сказала: «Берегись, я найду способ растопить тебя, ты не мраморная». Одетта уверила его, что это была простая шутка, и он не придал ее рассказу никакого значения. Но он питал тогда больше доверия к Одетте, чем в настоящее время. Между тем анонимное письмо говорило как раз о любви такого рода. Не решаясь снова взглянуть в газету, он раскрыл ее, перевернул страницу, чтобы не видеть больше слов: «Мраморные девушки», и начал машинально читать известия из провинции. Разразился шторм в Ла-Манше и произвел разрушения в Дьеппе, в Кабуре, в Безвале. Вдруг он снова в ужасе отшатнулся.
Имя Безваль напомнило ему имя другой местности в той же области, Безвиль, соединенное при помощи тире еще с одним именем — Бреоте, которое он часто видел на географических картах; только впервые он обратил внимание, что это было также имя его друга, г-на де Бреоте, которого анонимное письмо упоминало в числе любовников Одетты. В конце концов, что касается г-на де Бреоте, в этом не было ничего невероятного; но положительно невозможно было заподозрить Одетту в физическом общении с г-жой Вердюрен. Из того, что Одетта иногда лгала, нельзя было заключить, что она никогда не говорила правду, и в словах, которыми она обменялась с г-жой Вердюрен и которые сама она передала Свану, он узнал те пустые, но опасные шуточки, которые часто, вследствие своей житейской неопытности и неискушенности в пороке, произносят женщины (выдавая тем самым свою невинность), менее всего способные — как, например, Одетта — воспламениться чувственным желанием к другой женщине. Между тем как, напротив, негодование, с каким она отвергла подозрения, которые сама же на мгновение невольно заронила в нем своим рассказом, как нельзя лучше гармонировало со всем, что ему было известно о вкусах и темпераменте его любовницы. Но в эту минуту, в силу одного из озарений ревности, аналогичного озарениям, открывающим поэту или ученому, обладавшим до тех пор лишь несколькими рифмами и отрывочными наблюдениями, образ или закон, которые сообщат их произведениям силу и мастерство, Сван впервые вспомнил одну фразу, сказанную ему Одеттой года два тому назад: «О, г-жа Вердюрен в настоящее время ни о чем и слышать не хочет, кроме меня! У меня любовь с ней, она целует меня! хочет, чтобы я всюду разъезжала с ней, хочет, чтобы я говорила ей ты». Будучи далек тогда от предположения, будто фраза эта содержит в себе какую-либо связь, с переданными Одеттой пошлыми замечаниями, предназначенными для создания атмосферы порока, он увидел в ней лишь доказательство теплых дружеских чувств. Теперь же воспоминание об этих нежностях г-жи Вердюрен вдруг ассоциировалось у него с воспоминанием об Одеттиных разговорах дурного тона. Он не мог больше мысленно разграничить то и другое и видел их перемешанными также в действительности, причем нежности сообщали некоторую серьезность и значительность шуткам, которые, в свою очередь, лишали нежности невинного характера. Он пошел к Одетте. Сел поодаль от нее. Не решался ее поцеловать, не зная, любовь или гнев пробудит в ней, пробудит в нем самом поцелуй. Он молчал, видя, как умирает их любовь. Вдруг он принял решение.
— Одетта, душа моя, — начал он, — я знаю, что я гнусен, но мне необходимо задать тебе несколько вопросов. Помнишь, какая мысль возникла у меня однажды по поводу твоих отношений с г-жой Вердюрен? Скажи мне, правда это? С ней или с какой-нибудь другой женщиной?
Она покачала головой, поджав губы, — движение, которое мы обыкновенно делаем, когда, в ответ на чье-нибудь приглашение: «Вы пойдете посмотреть на кавалькаду? Вы будете на обозрении?» — мы хотим сказать, что не пойдем, что нам будет скучно. Но это покачивание головой, выражающее, таким образом, отказ от нашего участия в каком-нибудь еще не наступившем событии, вносит, по этой самой причине, некоторую неуверенность в отрицание нашего участия в событии прошедшем. Больше того: оно вызывает представление лишь о соображениях приличия, а вовсе не о принципаальном порицании, не о нравственной недопустимости. Когда Сван увидел этот знак Одетты, отрицавший его предположение, он понял, что в нем нет ничего невероятного.
— Я ведь говорила тебе; ты отлично знаешь, — прибавила она с видом раздраженным и обиженным,
— Да, я знаю; но вполне ли ты в этом уверена? Не говори мне: «Ты отлично знаешь», а скажи: «Я никогда не делала подобных вещей ни с одной женщиной».
Она повторила, как заученный урок, тоном ироническим и как бы желая, чтобы ее оставили в покое:
— Я никогда не делала подобных вещей ни с одной женщиной.
— Можешь ты поклясться мне на твоем образке Лагетской Богоматери?
Сван знал, что Одетта никогда не принесет ложной клятвы на этом образке.
— Боже, как ты мучишь меня, — воскликнула она, делая движение всем телом, точно желая освободиться от петли этого вопроса. — Ты с неба свалился? Что с тобой сегодня? Ты как будто поставил себе целью, чтобы я возненавидела тебя, прокляла тебя. Я хотела было восстановить дружеские отношения между нами, быть милой с тобой, как в прежние хорошие времена, и вот твоя благодарность!
Однако, не выпуская ее, как хирург, который ожидает конца спазмы, заставившей его прервать на время операцию, но ни в коем случае не отказаться от нее:
— Ты глубоко заблуждаешься, Одетта, предполагая, будто я хоть капельку сержусь на тебя, — сказал он мягко убедительным и фальшивым тоном. — Я некогда не говорю тебе о том, чего я не знаю, и я знаю всегда гораздо больше, чем говорю. Но ты одна способна смягчить, если сознаешься, вещи, наполняющие меня ненавистью к тебе, если я о них узнаю только от других. Причиной моего гнева на тебя является вовсе не твое поведение — я все прощаю тебе, потому что люблю тебя, — но твоя лживость, твоя бессмысленная лживость, принуждающая тебя упорствовать в отрицании вещей, мне известных. Но каким образом хочешь ты, чтобы я продолжал тебя любить, когда я слышу, как ты утверждаешь, клянешься мне в вещи, которая является заведомой ложью? Одетта, не продолжай этого мгновения, являющегося пыткой для нас обоих. Если ты хочешь покончить со всем этим сразу, ты навсегда будешь избавлена от неприятного тебе допроса. Поклянись мне на твоем образке, скажи да или нет, делала ты когда-нибудь эти вещи.
— Но откуда же я знаю? — вскричала она в бешенстве. — Может быть, очень давно, не отдавая себе отчета в том, что я делаю, может быть, два или три раза.
Сван предусмотрел все возможности. Действительность есть, следовательно, нечто, не имеющее никакого отношения к возможностям, как нанесенный нам удар кинжалом не имеет никакого отношения к медленному движению облаков над нашей головой, ибо эти слова «два или три раза» как бы вонзились живой раной в его сердце. В самом деле, какая странная вещь: эти слова «два или три раза», простые слова, слова, прозвучавшие в пространстве на некотором расстоянии от Свана, оказались способными до такой степени поразить его сердце, как если бы они действительно коснулись его, могли сделать Свана больным, словно принятый яд. Невольно вспомнились Свану слова, услышанные им у г-жи Сент-Эверт: «Я никогда не видела ничего более потрясающего, кроме вращающихся столиков». Испытываемое им страдание не имело никакого сходства с тем, что рисовало ему воображение. Не только потому, что и в часы самого крайнего недоверия к ней он все же редко воображал такое глубокое проникновение в нее зла, но еще и потому, что, даже когда он воображал себе это проникновение, оно оставалось неопределенным, расплывчатым, не соединялось с тем беспредельным ужасом, который излучался из слов «может быть, два или три раза», лишено было своеобразной жестокости, настолько же отличавшейся от всего, что было ему известно, как болезнь, которой мы бываем поражены в первый раз. И все же эта Одетта, являвшаяся источником всего этого зла, была ему не менее дорога, напротив, стала более драгоценной, как если бы, по мере роста его страдания, росло также благотворное действие успокоительного противоядия, которым обладала одна только эта женщина. Он хотел окружить ее большими заботами, как мы делаем это по отношению к болезни, когда вдруг обнаруживаем ее серьезность. Он хотел, чтобы ужасная вещь, которую, по ее словам, она сделала «два или три раза», не могла больше повториться. Для этого ему необходимо было неусыпно наблюдать за Одеттой. Часто можно слышать, что, указывая своему другу недостатки его любовницы, мы лишь укрепляем его привязанность к ней, потому что он не придает никакой веры нашим словам; но если он поверит нам, привязанность его возрастет в несравненно большей степени. Но, спрашивал себя Сван, как уберечь ее от зла? Он мог, пожалуй, оградить ее от общения с определенной женщиной, но ведь женщин много, и Сван понял, какое безумие нашло на него, когда, не застав Одетты в памятный вечер у Вердюренов, он воспламенился никогда не осуществимым желанием обладать другим существом. К счастью для Свана, под массой новых страданий, нахлынувших в его душу как орды варваров, в существе его залегала некоторая естественная основа, более древняя, более мягкая, совершавшая молчаливую работу, вроде той, что совершают клеточки раненого органа, немедленно приступающие к восстановлению поврежденных тканей, или мышцы парализованного члена, стремящиеся по-прежнему производить присущие им движения. Эти более древние, более автохтонные обитатели его души на мгновение поглотили все силы Свана на ту подсознательную восстановительную работу, которая сообщает иллюзию покоя выздоравливающему или подвергшемуся операции больному. На этот раз ослабление напряжения, обусловленное истощением, имело место, вопреки обыкновению, не столько в мозгу Свана, сколько в его сердце. Но все, однажды испытанное нами в жизни, стремится повториться вновь, и, подобно издыхающему животному, вздрагивающему в конвульсии, когда агония, казалось, уже окончена, сердце Свана, пощаженное на одно только мгновение, вновь было поражено свежей раной, нанесенной ему стихийно возвратившимся прежним страданием. Он вспомнил те залитые лунным светом вечера, когда, растянувшись в виктории, отвозившей его на улицу Ла-Перуз, он сладострастно взращивал в себе эмоции влюбленного, не ведая, какой отравленный плод они неизбежно должны будут принести. Но все эти мысли длились у него в течение одной только секунды, времени, какое ему нужно было для того, чтобы поднести руку к сердцу, перевести дух и изобразить на лице улыбку, долженствовавшую замаскировать его муку. Уже он вновь начал задавать вопросы. Ибо его ревность, принявшая на себя тягостную обязанность, от которой отказался бы злейший его враг, — поразить его сокрушительным ударом, насильственно познакомить его с самым жестоким страданием, какое он когда-либо испытывал, — его ревность не считала, что чаша страданий выпита им до дна, и пыталась нанести ему еще более глубокую рану. Подобно злому демону, ревность вдохновляла Свана и толкала его к гибели. Если пытка его не стала с самого начала безысходной, то это случилось не по его воле, а лишь благодаря Одетте.