Правда о штрафбатах. - Пыльцын Александр Васильевич. Страница 29

Да и научился я различать свист или шорох мимо летящих снарядов, которым вовсе и необязательно было кланяться. Ну, а здесь, в медсанбате, проявился страх какого-то другого свойства и пропал он как-то сам собой.

Теперь наступала уже другая страница моей фронтовой эпопеи, госпитальная. О ней я поведаю в другой главе.

ГЛАВА 5

Второе ранение. Побег из госпиталя. Чужой орден. Обед у ксендза. Новый комбат. Восстание в Варшаве. Выход на Наревский плацдарм

…День светлый, в окна брызжет яркое солнце. Хирург — женщина, из-под маски видны только глаза и четкие линии тонких, с изломом бровей. Видимо, в медсанбате это новый человек, при первом моем пребывании здесь я ее не видел. Еще несколько человек в ослепительно белых (так показалось мне после многодневной пыли и не смывавшейся долго грязи и копоти на лице и руках) халатах раздевают меня, привязывают мои руки и ноги. Понятно, зачем: чтобы не брыкался во время операции. Не сопротивляюсь.

Одна из сестер в маске, видимо уже немолодая, становится у изголовья и набрасывает мне на лицо тоже марлевую маску, а остальные снимают пропитанную кровью и уже подсохшую, уж очень массивную повязку, почти шепотом и беззлобно ругают того, кто ее соорудил. А я с благодарностью вспоминаю ту неумелую девушку-санитарку. Все-таки кровь она остановила!

Сестра начинает понемногу лить эфир на мою маску, а хирург ровным, приятным голосом говорит: "Сейчас даем вам наркоз. Вы уснете и саму операцию не почувствуете. Так что будьте спокойны, расслабьтесь и начинайте считать: раз, два, три…"

Какой-то бес вселился в меня, и я ответил: "Считать не буду. Делайте так!" Но постепенно, с каждым очередным моим вдохом голоса окружающих стали отдаляться. Сестра у изголовья что-то меня спросила, но отвечать стало лень и я почувствовал, что к моей ране уже прикоснулся скальпель хирурга. Боли никакой, будто режут не кожу, а распарывают брюки на мне, хотя знаю, что их уже давно сняли.

И все. Почти мгновенно провалился в глубокий черный омут. Все исчезло.

Уже в помещении, где лежат прооперированные, очнулся от легких шлепков по щекам и хорошо знакомого голоса сестры Тани: "Проснись, проснись! Все уже закончилось". Первое, о чем я спросил и что меня больше всего волновало как вел себя на операционном столе и не ругался ли матом. И рад был услышать: "Ты был абсолютно спокоен и ничем не мешал хирургу".

Или от воздействия наркоза, или от безмерной усталости за последние несколько бессонных суток, но я снова уснул. Спал беспробудно остаток дня, ночь и только к обеду следующего дня окончательно проснулся.

Непривычное ощущение непослушной ноги несколько обеспокоило меня. Однако мои опасения по этому поводу уже знакомый врач, который когда-то «опекал» мою другую ногу при первом визите сюда, развеял словами: "Подумаешь, нервик один поврежден! Срастется, все войдет со временем в норму".

А еще этот врач сказал, что я должен благодарить судьбу за то, что пуля прошла в нескольких миллиметрах от крупной артерии. Если бы этот сосуд был пробит, то мне не суждено было бы выжить, истек бы кровью. А если бы на те же несколько миллиметров пуля отклонилась в другую сторону, то мой частично поврежденный нерв был бы перебит полностью и восстановить управление ногой было бы даже теоретически маловероятно. И тогда финал — калека на всю оставшуюся жизнь. Но судьбе, видно, угодно было снова пожалеть меня.

А пулю из раны во время операции, оказывается, не извлекли. Она как-то хитро обошла кости таза, сразу ее не нашли (рентгена не было) — объявилась она через год и стала мешать мне и сидеть, и лежать (вырезали ее вскоре после войны, совсем в другом госпитале).

Вскоре нас, большую группу тяжелораненых, эвакуировали в армейский тыл, в эвакогоспиталь, так как медсанбату нужно было принимать новых раненых, а затем и менять место дислокации, перебираясь ближе к своей дивизии, продвинувшейся к тому времени вперед.

Судя по тому, что за эти дни в медсанбат поступало большое количество раненых, бои шли ожесточенные: из прочного окружения все еще пыталась вырваться группировка немецких войск.

Наша 38-я Гвардейская вместе со штрафбатом к середине дня 27 июля надежно заперла и удерживала кольцо окружения, соединившись с войсками, обошедшими Брест с севера. К рассвету 28 июля часть сил немцев в Бресте и окрестностях была пленена, но попытки оставшихся вырваться все еще не прекращались.

Москва салютовала доблестным войскам Первого Белорусского фронта, освободившим областной центр, город Брест, двадцатью артиллерийскими залпами из 224 орудий! Радостно было сознавать, что и наша кровь была пролита не зря.

Как потом мы узнали, всем участникам этих боев Приказом Сталина, Верховного Главнокомандующего, была объявлена благодарность. И впервые нам, воинам штрафного батальона, были вручены специальные документы об этом. Нетрудно догадаться, какое значение имели эти типографские бланки с портретом Верховного для поднятия духа наших бойцов, какие положительные эмоции ими были вызваны…

Уже после войны из множества военных мемуаров я почерпнул сведения о подробностях тех боев, свидетелем которых из-за ранения уже не был. Привожу опять строки из книги Н.В. Куприянова "С верой в победу", наиболее подробно описывающего этот период, который прямо касался и нашего батальона.

…Противник силами более дивизии атаковал части 38-й дивизии и к утру 28 июля потеснил их. Подразделения дивизии (а значит, и роты штрафбата) сражались самоотверженно. Получив ранения, гвардейцы (а мне было известно, что и штрафники тоже) оставались в строю и продолжали выполнять боевую задачу. В уничтожении врага существенную помощь оказала штурмовая авиация фронта.

Гвардейцы 110-го полка (а с ним действовал и наш штрафбат) мужественно и стойко оборонялись, и отбили десять (!) контратак численно превосходящих сил противника. Его пехота и танки, не добившись успеха с фронта, обошли полк с флангов…

Далее из книги явствует, что к утру 29 июля, преследуя уже разгромленные и расчлененные в этих очень сложных условиях группы противника, наши войска завершили полное их уничтожение и вышли в район Бяла Подляска. Так что за время, пока я находился в медсанбате, завершились столь памятные бои батальона в составе 38-й Гвардейской Лозовской стрелковой дивизии…

Ну, а в госпитале — снова перевязки. Дня через два не то чтобы разрешили, а настоятельно рекомендовали не только вставать, но и по мере возможности двигаться. Однако нога продолжала оставаться нечувствительной и непослушной. Тем не менее с помощью изобретенного мною «привода» из ремешка я приспособился ходить довольно уверенно, хотя и не так быстро, как хотелось бы.

Госпиталь, вернее — та его часть, где были мы, раненые офицеры, располагался в каком-то большом помещении, а наши койки и нары были двухъярусными. Меня, «безногого», конечно, разместили на нижнем этаже, а надо мной лежал симпатичный, моих лет, тоже старший лейтенант, Николай, рука которого была в гипсе — пуля раздробила кость.

Познакомились, как в таких обстоятельствах говорят, случайно, но быстро и крепко подружились. Много общего было у нас и в биографиях, и в суждениях. Так на войне бывает: короткая встреча, но крепкая дружба и память на всю жизнь. Нашей медсестрой была татарочка Аза, девушка образованная, много знающая, с ней было интересно общаться. И вскоре между Николаем и Азой завязались более чем дружеские отношения. Я попросил Азу, если это возможно, достать что-нибудь почитать, благо времени, свободного от перевязок и других лечебных процедур, было много, да и соскучился по возможности вдоволь насладиться чтением. И рад был безумно, что в госпитале оказалась приличная библиотека.

Читать я научился в очень раннем детстве. И учил меня этому мой старший брат Иван. В пятилетнем возрасте я уже развлекал своим чтением взрослых. Усаживали меня вечером на стол перед керосиновой лампой, и я вслух, не признавая никаких знаков препинания, читал далеко не детские книжки. До сих пор помню книгу «Житье-бытье», автором которой был не то Дорохов, не то Шорохов. Содержание книги этой тоже помню, и теперь понимаю, что она отнюдь не была предназначена даже для более взрослого ребенка.