Войлочный век (сборник) - Толстая Татьяна Никитична. Страница 3

Один раз я в этом «Ядране» была. Там давали водолазки, называемые «банлонами», а иногда даже и какие-то кофточки. Но «давали» – это не просто «продавали», как могут подумать нынешние наивные люди, ностальгирующие по совку. Не-е-ет, это так просто не делалось.

Кофточки продавались запечатанными в целлофановый пакет. Распечатывать и примерять их было нельзя. Почему – не спрашивайте. По кочану. Сначала купи, а потом и примеряй! А поскольку крой был, прямо скажем, югославский, то есть неизвестный и непривычный, то угадать, какого размера тебе нужна кофточка, было невозможно. А вдруг в груди тесно? Или рукава болтаются? Так что женщина сначала билась в очереди, напирая на прилавок, затем выхватывала две кофточки примерного размера, – не подойдет одна, другая сгодится, – и, потная и растрепанная, выпрастывалась из людского моря наружу, на овраги. И там, среди незаасфальтированных ям, распечатывала пакет и мерила на себя кофточку. Много там стояло похожих друг на друга озабоченных женщин и, мало стесняясь мужчин, мерило на себя кофточки. Чего их стесняться, это не те мужчины.

А если, как в общем-то и планировалось, кофточка не подошла, ее тут же клали назад в пакет и продавали другой женщине, размером поменьше. Их много вокруг стояло и бродило.

И вот я взяла с бою кофточку, выбралась, распечатала, примерила, – не подошло, – положила назад в пакет и продаю какой-то даме. Тут подходит милиционер – их там было как блох. И говорит: «Пройдемте в отделение. Вы занимаетесь спекуляцией!» Дама испугалась и убежала, только пыль с оврагов поднялась в тихий воздух. Я говорю: «Нет, спекуляцией я не занимаюсь». – «Вы занимаетесь перепродажей, а это спекуляция». – «Спекуляция, – говорю я, – это если бы я перепродавала с выгодой. А я продаю за ту же цену, за которую купила. Нет в моих действиях никакого состава преступления. Мы с вами только время потеряем». Милиционер подумал и рукой махнул.

Но это мне крупно повезло. А мою сестру Катю в точно такой же ситуации – ей было в груди тесно, – поволокли в ментуру и там составили акт и оформили привод. Думаю, она начала по своей привычке искать правды, качать права и орать на представителя властей – как Лимонов на Триумфальной площади.

Но сестра Катя мне про это не рассказывала, а узнала я про этот эпизод из ее криминального прошлого случайно. Году эдак в 1992-м стою в магазине на Полянке, держусь я за карман, и тут ко мне подходит незнакомый мне граждан. В смысле женщина. «Я, говорит, журналист, и недавно проходила мимо нашего районного ОВИРа. Там они документы выбросили, личные дела. Я покопалась в них и выбрала оттуда папки со своим делом, и с несколькими знакомыми тоже взяла. И ваше дело у меня есть. Хотите, сбегаю, принесу? Я рядом живу». – «Несите», – говорю. Она сбегала и принесла. Там и анкета моя последняя, и копия приглашения в Грецию, и еще какие-то справки, и – на зелененькой бумажке – строгое указание. Донесение, можно сказать. Что в семье у Татьяны Никитичны Толстой неблагополучно. Сестра с приводом. Наклонности у семьи, стало быть, тревожные. Обратите внимание и будьте бдительны.

Вот что такое сходить в магазин при советской власти.

Огневой щит родины

Году так примерно в 1980-м пошла я в магазин. Улица Шокальского, стекляшка, он и теперь там стоит.

В магазине ничего нет. Маргарин есть, и говяжьи кости. Консервы еще какие-то невозможные, вроде «Рыбного завтрака туриста», это есть. (Ровесники! Вы помните «Рыбный завтрак туриста»? Вскроешь консервным ножом, а там глаза белые плавают.)

Подхожу к прилавку, где рыба-яйца. А там яичные картонки высоко так воздвиглись, до потолка. Продавщица стоит, руки скрестила, ноздри раздула, смотрит гневно, как царевна Софья на известной картине.

Я говорю:

– Мне яиц десяток.

Она, помолчав:

– Нету!

Я:

– Э-э. А – это вот – не яйца, что ли?

Она:

– Нет! – Помолчав, громко: – Сгнили нахуй!

Хорошо, значит, не вышло. Иду посмотреть на маргарин, это другой отдел. Масла нет, а я надеялась. Оно когда было, то было развесное, таким огромным кубом лежало. Другие покупатели тоже подошли и смотрят на пустой поднос. Потом одна старушка, вздохнув:

– Масла нет… Вот и хорошо, значит, войны не будет!

Теперешние люди не найдут в этом вздохе логики, но логика была самая прямая: советская пропаганда учила, что продуктов нет потому, что деньги, средства и силы, необходимые на производство продуктов, пошли на оборону. Поэтому чем меньше масла (или, там, ветчины), тем крепче наша броня, огневой щит Родины.

Та же пропаганда объясняла отсутствие мяса тем, что богатые евреи завели себе собак и кормят их мясом, а нашим людям вот потому и не хватает. Не могу не восхищаться советской пропагандой: «семерых одним ударом». Высший пилотаж.

Слёзы

Брежнев умер 10 ноября, а как раз накануне мне сделали операцию на глазах. У Федорова в клинике. У меня была близорукость (да и сейчас есть, никуда не делась), но у Федорова делали коррекцию зрения; что-то там измеряли и прикидывали, а потом делали насечки на роговице, так, чтобы она расшеперилась и расклячилась и стала ближе к хрусталику, в котором сходятся световые лучи. Это как если вы купили берет, и он вам мал, и вы бы захотели надрезать его эдак радиально и вставить клинья. Тогда он на голову налезет. Резали прямо бритвой, лезвием «Нева». Лазеров в 1982 году еще не применяли.

Искусство врача заключалось в том, чтобы сделать насечки (надрезы) на нужную глубину таким образом, чтобы через три месяца, когда шрамы заживут и стянут эти надрезы, зрение стало бы стопроцентным. Чтобы не только Ш Б м н к, – а и самые нижние строчки читались легко. А три месяца, пока глаза заживают, у тебя дальнозоркость с большим запасом, муть в глазах, боль, резь, обильные слезы при малейшем попадании света в глаза. Ночью легче, но зеленый свет почему-то мучителен. Светофорный зеленый.

Операцию делали сначала на одном глазу, а через неделю – на другом. Первая операция была совершенно безболезненной – ощущения после нее были всего лишь такие, словно тебе в глаза насыпали немножко песку. Зато после второй начиналась такая невообразимая боль, что ты еле успевал добраться до дому, чтобы с воем забиться в самый темный угол и пугать оттуда всю семью, бегающую в ужасе взад-вперед с бормотанием: ну что же ты наделала… ну мы же говорили… Эта кромешная боль продолжалась неделю, а потом тоже продолжалась, но уже не такая кромешная. Огонь под адской сковородочкой убавляли, и просто тушили тебя на небольшом огне, периодически помешивая и добавляя перец чили.

Я не помню, какого числа меня оперировали, но, зная русскую жизнь, историк легко это вычислит. Перевязка была назначена на 15-е, день похорон Леонида Ильича, как выяснилось позже. Перевязывают примерно через неделю после операции, но 8–9-го оперировать меня не могли, так как после праздников, как известно, у врачей руки дрожат. Значит, меня прооперировали до праздников, и скорее всего 5-го, так как 6-е – короткий день, и вообще – надо успеть постоять в очередях. Может быть, выбросят дефицит. Ветчину утюжком.

Стало быть, короткий день, потом страна два дня ела родное с майонезом и любимое под шубой, а на сладкое – домашнее печенье «орешки» с начинкой из вареной сгущенки, потом похмелье, низкие небеса, короткий день, редкий снег, вялость и все как всегда, – ан нет, не как всегда! Брежнев умер! Неслыханное дело! Жил себе и не умирал, а теперь вот умер.

Брежнев был всегда. Совершенно неважно, хороший он был или плохой, соображал он что-нибудь или и вправду был таким туповатым партийным мешком, героем анекдотов про себя: «Христос воскресе, товарищ Брежнев!» – «Спасибо, мне уже докладывали». Он был, он длился, он висел над землей непроглядной тучей, из которой иногда хлестало дождем, а иногда валил снег; он длился, но время не шло, часы тикали впустую, механизм поломался, и пружину у кукушки заело.