Равноденствия. Новая мистическая волна - Силкан Дмитрий. Страница 3

Так время шло и шло, выросла девочка, форму приобрела и глаза нежные. Взглянет на неё мать иной раз и ловит себя на мысли — «Была б я мужиком — ох завалила бы мерзавку! Заволокла б в чулан и завалила. Хорошо ещё, что отец не дожил, а то не миновать…»

…И вот не далее как вчера Оленька пришла в себя. Встала с утра — без воя, без масок нечеловеческих. Вышла к матери, приластилась и чай пить стала. Надежда Семёновна сразу поняла — не то. Что-то совсем уж непостижимое в девочку вселилось, какого ещё не было. Свершился кошмар. Во плоти она воплотилась — со всеми коготочками и прочим тельцем. Оставалось только сидеть и ждать вестей… Если раньше бог знает что творилось — теперь-то какой ещё странности ждать?

Оленька тем временем ушла в школу. Там дети, свыкшиеся с Олиным нелюдем, тоже испугались. Пальцем стали показывать, шушукаться по углам, по учителям с тревожной вестью бегать. Занятия были, естественно, сорваны. «Оленька! — отдавался в гулких коридорах настороженный детский шепоток. — Слышал, слышал, да?! Оленька!»

А она и не замечала — ходила, смуте дивилась, слойку с компотом купила в школьном буфете — прямо из дрожащих рук басовитой тёти Нины взяла её и съела, чем ещё больше всех напугала.

Несчастная мать дома вся извелась. Она сидела за столом в неудобной позе, наблюдая за мухами. «Пронырливы! Ну до чего ж пронырливы-то!» — в ужасе шептала Надежда Семёновна, поражаясь фасеточной суетливости насекомого, колдующего над сахарным кристаллом.

Через какое-то время Оленька вернулась. Дверь выявила и с ключом вошла.

Потом квартира как-то сама наполнилась людьми, и все они говорили о девочке. Удивлялись, предположения строили… Народу много набралось, многие на лестнице толпиться стали. «Хватит, не пускайте больше!» — крикнул кто-то из окна. Снизу донеслось неблагозвучное. А Надежда Семёновна всё сидела и разговаривала с колотящейся о стекло фасеточной мухой. Оленька тем временем хлопотала. Обе не замечали столпившихся, словно муха и вправду заколдовала их. А люди галдели, спорили, кто-то лепетал по телефону, кто-то даже в ванную отправился, на ходу посетовав, что-де мыла осталось на один помыв. «А в баню, в баню!» — дергано посоветовали ему.

Шум уже достиг потолка, и слова, как табачный дым, заметались по тайным углам, задушив наконец-то муху. Она опала и с довольным видом успокоилась на подоконнике. Мать и дочь костенели под наколдованным колпаком. А звук тем временем заполнил комнату до отказа, воздух уже сам по себе потрескивал, готовый лопнуть, как склянка в кипятке.

И тут Надежда Семёновна завопила. Вопль её был настолько резок, что весь шум схлопнулся и людская сороконожка враз заикнулась; силясь проглотить последний слог.

— Оленька, дочка, что ж ты не звереешь, водой не течёшь, птицей в небо не рвёшься?! Червячок ты мой незабываемый! Милая, дочь моя ненаглядная, на что ж нас чудо оставило? — проголосила Надежда Семёновна и захлебнулась молчанием, исказившим её белёсое от новостей лицо.

А дальше всё случилось по-обычному: приехали добросовестно вызванные кем-то санитары и под радостный свист и улюлюканье публики забрали тревожно голосящую Надежду Семёновну в психиатрический дом. Оленька стала ходить к ней, радовать, приносить сухари с изюмом и апельсины. И зажили они с тех пор по-людски, прочих не пугая, себя не мучая.

Вот так и закончилась история про то, как вселилась в Оленьку человеческая девочка…

С добрым утром

Одной из летних, беспросветных в своей тягучей духоте ночей Наде приснился на удивление сладкий сон.

Спала она на спине, но одна, на узенькой кровати, как и положено порядочной девушке. Во сне пришел к ней гость и так нежно склонялся, что готова была Надя совершить любую странность. Но гость всё медлил и медлил. Казалось — вот-вот разорвётся сама суть её женская. И уже в мире свет завёлся, а гость рядом, да не совсем. Как будто за дверью, а сам — лишь видим. Но всё так сладко и нежно, что ни до чего — ни до света, ни до будильника. «Да хоть и опоздать бы!» И дальше спать. И вот гость уже гладит её, но… Сон — сном, но на лекцию опоздать нельзя. И мать уже будила её два раза, и солнце в окно бьётся яростно.

Встала девушка Надя нехотя, почесываясь. Под далёкое ворчание материнское в ночной рубашке умываться побрела. Вошла в ванную комнату, краем глаза зеркало поймала и сама не зная от чего обомлела как-то по-нехорошему, как будто привидение там было или смерть какая. Бросилась, глянула и дышать от зрелища того забыла: нет у отражения головы, и всё тут. Где шея должна отрастать — только тело гладкое. Хвать над собой руками — пустота одна. Но ни крови, ни ран — ни в зеркале, ни на ощупь. Жизнь бьётся вовсю, сердце в ужасе стучит, пальчики холодеют девичьи от такой внезапности. Всё как надо, всё природно. Головы только нету. Вспомнилось тут разное — к месту и не очень. Как отец безголовой её дразнил, как окулист страсти нарассказывал, а ещё истории про то, как люди разума лишаются — по-настоящему. Не кричат даже, волосьев не рвут на себе, а просто сдвигается в них что-то, смещается. Как они при этом то ли само бытие видят, то ли с небытием его мешают — обо всём лучше и не говорить и не думать даже, а то улетишь.

«Оно!» — заключила девушка. А как же ещё — иначе просто-напросто живой не была бы. «Ничего! — утешила себя — диагноз — он не приговор. Не топором срубило — разум отказал — всего делов-то! И не такое вылечивают!» Так рассуждала она всебе, стоя у безголового отражения. Одна только мысль задняя портила всё опасение: «Если безумна, то почему болезнь свою признаю?»

«Стоп! — решила тут же Надя, — погибельно так считать! Не вылечат — ну и куда ей такой деваться?» Страшно стало уже по-настоящему — что же будет с ней, с девушкой, головы своей не видящей. Как же глазки её, губки да волосики? Неужели в кошмар превратиться? Нет, уж лучше пусть головы вообще не будет, чем позор такой терпеть! Ну, будет она безголовой — да мало ли девиц таких на белом свете?! В самом-то деле, не велика беда! Проживём!

Мысли Надины путались, сгущались сурово — одна на другую наскакивала и покусать норовила. Сердечко тоже в неистовство впало, но, слава богу, не кусалось. Лекция была забыта, а мать…

Тут осенила Надю идея. Что бы там ни было, а голова — она либо есть, либо её вовсе нет. С видимостью любое может твориться, а с головой — третьего не дано. К тому же сумасшествие, оно ведь не простуда какая, им поодиночке болеть положено.

«Пусть мать решает!»

И вышла в скрежетание утренних кастрюль. «С добрым утром!» — произнесла, а мать как взглянула, так сразу осела и чувств лишилась. Тогда-то Надя всерьёз ужаснулась. Что же это?! Как же такое случиться-то могло? В голове не укладывается: жизнь есть, и виденье есть, голос цел даже, а головы нет! Не наказание ли за… да, есть за что — греха-то не утаишь… Но не в церковь же в таком виде… И решила Наденька к докторам пойти душевным — «они уж точно к любому ужасу готовы».

Выскочила из дома, наскоро одевшись. Перепугала до полусмерти встречных соседок и даже кошку. Пробегая мимо стройки, к мужикам подойти осмелилась — как-никак покрепче должны быть. Оказалось, правда, то самое «никак»: едва завидев Наденьку, часть работяг сгинула, часть в кому впала. В общем, героев, чтоб с чудом говорить таким, на стройке не нашлось. Да и прочие человеческие существа вели себя не лучше: что не разбежалось, то остолбенело, а многое заголосило, как будто у него кошелек вынули.

А в больнице уже странные толпились — за знак грозный несчастье Надино приняли. Заметалась она, а народ-то отшатывается, но покинуть клинику боится. Давка началась. Кого-то сразу и задавили, одна женщина шалая с горя рожать стала. Крик поднялся и гам несусветный. А психиатр самый главный в угол забился — чего делать, сам не знает, а сбежать с концами стыдно. Ринулась Надя к нему — руки тянет, голосит несвязно — то про беду свою, то про шалости прошлые, а он ещё больше в стену врастает от неё, как от заразной.