Вечная ночь - Дашкова Полина Викторовна. Страница 6

Речь старика становилась все невнятней, он упал лицом в подушку, продолжая бормотать, всхлипывать и наконец затих, уснул.

Ночь катилась к рассвету. В палате было душно, воняло хлоркой, сероводородом, черной тоской.

«Нет, – утешался Карусельщик, – это не ад. Это значительно лучше. Ад был, когда они ходили за мной по пятам. Ад был в кабинке колеса обозрения, когда я чуть не сдох от холода. А здесь ничего. Здесь я выживу».

* * *

Борис Александрович Родецкий любил свою маленькую чистую квартиру. Две смежные комнаты, кухня. Стоило вернуться домой, закрыть дверь, присесть на скамейку в прихожей, и сразу стало стыдно. Скамейка крякнула: «Ты что, с ума сошел?» Из кухни обиженно забубнил холодильник. Все здесь было живым, все бы осиротело, если бы он не вернулся.

В гостиной круглый стол, покрытый темно-вишневой скатертью, потертые, но очень удобные диван и два кресла. В спальне, которая служила еще и кабинетом, стоял старинный, переживший три войны и тысячи проверенных школьных сочинений письменный стол. Дубовый, с зеленой кожаной столешницей, он, конечно, контрастировал с убогой тонконогой тахтенкой образца семидесятых. Но поролоновый матрас был накрыт зеленым покрывалом, под цвет столешницы. И шторы были зеленые, и абажур настольной лампы. Глубокий, с бирюзовым оттенком цвет создавал иллюзию вечной весны, свежей лесной зелени, покоя и счастья.

В обеих комнатах и в крошечной прихожей книжные полки громоздились от пола до потолка. Два раза в неделю Борис Александрович делал влажную уборку, пылесосил, мыл, чистил. Он не терпел беспорядка. Все у него лежало на своих местах. Нигде ни пылинки.

Пространство стен, свободное от полок, занимали фотографии. Выпуски с шестьдесят пятого по две тысячи второй. Его ученики.

Самые старые снимки были украшены колосьями, профилями Ленина, Маркса, Энгельса, силуэтами кремлевских башен и фабричных труб. Непременно присутствовали серп и молот, герб СССР. К семидесятым стал иногда мелькать водянистый бровастый Брежнев. Чем ближе к девяностым, тем жиже становилась советская символика. Коммунистическая бородатая тройка уступила место Пушкину, Толстому, Горькому, Маяковскому. На двух последних фотографиях Горького сменил Достоевский, Маяковского – Пастернак.

Классное руководство Борис Александрович брал каждые три года, вел классы с восьмого по десятый. За тридцать семь лет у него было двенадцать выпусков. Почти четыре тысячи учеников. Он помнил всех поименно.

Кроме школьных, были еще семейные фотографии. Несколько поколений Родецких. Молодая бабушка Мария в форме сестры милосердия (Артистическая фотография И. И. Розенблата, Екатеринбург, 1912). Молодой дед Станислав Родецкий в офицерской форме. Поручик царской армии, поляк, из мелких дворян. Тот же год, тот же город. Клеймо той же Артистической фотографии. Они познакомились, когда пришли забирать снимки.

Пухлый испуганный младенец в кружевной сорочке на фоне кудрявого грота, намалеванного на фанерной декорации. Фотография Фр. Де Мезера, Москва, 1917. Годовалый Саша Родецкий. Отец Бориса Александровича.

На всех прочих снимках уже не было вензелей фотографов, не было никаких кружев и гротов. Дед Станислав в красноармейской форме, бабушка Мария в потертой кожанке, стриженая, суровая. Папа-школьник под портретом Сталина, в пионерском галстуке.

В 1912 году дед-католик принял православие, чтобы обвенчаться с Марией Кузиной, которая происходила из строгой купеческой семьи. В 1919-м дед-офицер перешел из Белой армии в Красную, чтобы избежать расстрела.

Борис Александрович помнил деда-инвалида, беззубого, страшно худого старика в телогрейке. Он появился в доме в пятьдесят четвертом, когда Боре было одиннадцать лет. Ребенку объяснили, что дедушка вернулся из Сибири, из долгой командировки. Строил секретный военный завод. Но Боря знал, что никакая это не командировка. Дед был в лагере, куда его посадил Сталин. Теперь Сталин умер, и Хрущев деда выпустил.

Дед Стас курил вонючие папиросы и тяжело кашлял ночами. У него была болезнь Паркинсона, тряслась голова, и казалось, он постоянно слушает кого-то незримого, быстро мелко кивает в ответ.

Фотографии мамы, Надежды Ильиничны, и жены, Надежды Николаевны, были помещены вместе, в одной рамке. У обеих светлые волосы, гладко зачесанные назад и убранные в тяжелый пучок на затылке. Прямые темные брови, мягкие легкие черты лица. У мамы глаза карие, с золотом, у жены – серые, в голубизну. На черно-белых фотографиях не видна разница в цвете. И разница во времени не видна. Маме тридцать пять, жене столько же. Они похожи, как родные сестры.

Рядом, тоже в одной рамке, портрет отца, Александра Станиславовича, и сына, Станислава Борисовича, тоже в одном возрасте: тридцать семь лет. Но никакого сходства. Отец лысый, с широким крупным носом, в круглых очках. У сына светлая шевелюра, правильное удлиненное лицо, тонкий благородный нос.

Из четверых самых близких людей сейчас был жив только сын. В последний раз Борис Александрович виделся с ним три года назад, когда умерла Надежда Николаевна. Стас, врач-офтальмолог, приехал из Америки, но на похороны матери не успел. Прожил с отцом неделю и улетел в свой Бостон. Там у него была отличная высокооплачиваемая работа в клинике, жена-американка Джой и две дочери, пятилетняя Соня и трехлетняя Надя. Борис Александрович внучек никогда не видел. Большая цветная фотография двух светловолосых девочек занимала самое почетное место – на письменном столе.

Стас звал отца к себе в Бостон, но Борис Александрович медлил, хотел довести до выпуска очередной класс.

Школа, в которой он проработал всю жизнь, считалась одной из самых престижных московских спецшкол. Менялась власть, переписывались учебники, приходили и уходили директора. Борис Александрович неизменно вел литературу и русский язык в старших классах.

Литература была для него интересней и надежней реальной жизни. Он, зажмурившись, нырял в тексты русских классиков, и в этой теплой стихии чувствовал себя как рыба в воде. Но стоило вынырнуть, он задыхался, не только в переносном, но и в прямом смысле. У него начинались приступы астмы. Прочитанные про себя, как молитва, несколько строк из «Евгения Онегина» или «Медного всадника» помогали лучше любых лекарств. Когда случались неприятности, мелкие и крупные, ему даже не надо было раскрывать книгу. Он знал наизусть огромное количество стихов, мог думать кусками из «Мертвых душ» или «Анны Карениной».

Проблемы в школе, сложные ученики, интриги учительского коллектива, смерть родителей, отъезд сына в Америку, денежные реформы и кризисы, маленькая зарплата – все это скользило по поверхности и не проникало внутрь. Злая рутина реальности таяла, стоило произнести про себя: «Мой дядя самых честных правил» – и пуститься дальше в странствие по первой главе, а потом отправиться в гости к сумасшедшему Плюшкину и поразмышлять о том, как странно переплетены два великих сюжета. Путешествовать по России должен был Онегин, но вместо него отправился пройдоха Чичиков. Идею «Мертвых душ» подарил Гоголю Пушкин. У Онегина были не те глаза? Или роман должен был закончиться отповедью Татьяны? Действительно, более гениального финала придумать невозможно. Все, что за ним, – лишнее. А как интересно сравнивать Татьяну Ларину с Анной Карениной! Два бессмертных женских характера, альтер эго двух великих авторов. Убивая Анну, Толстой убивал в себе плотскую страсть, удалял ее, как опухоль. Рельсы и паровозные колеса вроде хирургических инструментов.

Кажется, именно на этом месте очередного внутреннего монолога его однажды прихлопнула, как муху, чугунная ладонь реальности.

– Боря, у меня рак, – сказала Надя.

Он тут же вспомнил шутку поэта Светлова: «Рак у меня уже есть. А где же пиво?» – и странно, дико усмехнулся.

– Два варианта, – спокойно продолжала Надежда Николаевна, не заметив его усмешки, – послушай меня внимательно и помоги принять решение. Вариант первый, традиционный. Операция, химия, лечение по полной программе. Это даст мне в лучшем случае полтора-два года жизни. Вариант второй – оставить все как есть. Тогда я умру через пять-шесть месяцев. Но умру легко. Боли отлично снимаются наркотиками.