РАМ-РАМ - Костин Сергей. Страница 57
Только со мной он был строг. Я зная, что отец меня любит, но часто обижайся на него. Мы ссорились. Отец считал, что если я не изменюсь, я никогда ничего в жизни не добьюсь. Ему казалось, вот он-то всегда хотел сделать из своей жизни нечто выдающееся, даже если — отец это признавал — он в этом не очень преуспел. А я просто жил, бездумно и бесцельно. По его представлениям, уже в шестнадцать лет человек должен точно знать, чего он хочет и планомерно идти к своей цели.
— А ты сам в шестнадцать лет знал? — спрашивал я.
— Знал! — отвечал отец, и я чувствоват, как в нем просыпалась эта подозрительная испанская гордость. — Я должен был вырасти, научиться воевать, научиться социализму и вернуться домой в Сарагосу, чтобы отомстить за родных и построить там новую жизнь.
— Ты из этого не сделал ровным счетом ничего! — кричал я. Дети часто жестоки к своим родителям. — Ты прошел войну, но не остался военным! Ты никогда не увидишь свою Сарагосу, потому что из этой страны нельзя уехать!
— Я не увижу Сарагосу, потому что в ней фашисты, — терпеливо поправлял меня отец.
Счастливый человек — он умер с этим алиби. Правда, Франко к тому моменту уже не было в живых, но в Испании еще даже не было конституции.
Я был молод и неумолим.
— Даже если бы Испания была сегодня свободной страной, тебя отсюда никогда не выпустят! Самое жаркое солнце, под которым ты сможешь пожить короткое время — это болгарское. В лучшем случае! А социализм…
Я смеялся смехом плохого актера.
— Ты бы хотел, чтобы испанцы жили так, как мы?
Кстати, этот наш разговор состоялся незадолго до того, как я согласился работать в Конторе. Совершенно очевидно, жучков у нас в доме не было.
— Они живут намного хуже, — не сдавался отец. — Не буду отрицать, мы какое-то время жили так же плохо, как они. Но теперь здесь, в Советском Союзе, мы свободны так, как испанцы не смеют и мечтать. Что, русские были свободны при царе?
— Всегда можно найти кого-то, кому еще хуже, чем тебе, — говорил я, но новых аргументов у меня уже не было.
Я не успел поумнеть, пока отец был жив. Мне было двадцать лет, когда у него обнаружили рак легких — я говорил, он прикуривал одну сигарету от другой. Ему сделали операцию, потом посадили на химиотерапию. Мы с мамой — Рита сидела с нашими маленькими детьми — по очереди дежурили в большой светлой палате на двоих в госпитале КГБ. Отец за месяц постарел на двадцать лет. Мы знали, что он умирает. Я никак не мог найти ни времени, ни слов, чтобы примириться с ним. Чтобы он понял, как я его люблю, несмотря на все наши споры.
Я, наконец, придумал: я просто присяду к нему на койку, возьму за руку и скажу ему все, что чувствую. Отцу становилось все хуже, и я тогда приезжал к нему на всю ночь. Сильных болей у него не было — рак легких этим и отличается, — но сестру, если что нужно, все равно было не дозваться. И еще — сестра этим не стала бы заниматься — я массировал ему ступни. Это было его последним физическим удовольствием после того, как ему запретили курить. Я разминал ему ноги, когда приходил, несколько раз ночью, когда он начинал ворочаться и постанывать, и перед уходом: я делал это лучше, чем мама. После массажа отец чувствовал такое облегчение, что сразу засыпал.
В тот вечер — в Москве стояла августовская жара, и окно в палате было открыто, — когда я пришел, отец был в забытьи. Это было в субботу, и его сосед по палате, который шел на поправку, отпросился на выходные домой, так что мы были одни. Я не стал будить отца. Я присел рядом на стул и просто смотрел на его совершенно голый череп, на почерневшие веки, на ввалившиеся щеки, покрывшиеся дневной щетиной — я брил его утром, перед уходом, электрической бритвой. Два месяца назад это был меняющийся с годами, но полный сил, родной мне человек. Теперь это был чужой древний старик, который выглядел, даже не как отец, а как дед моего отца.
В палату вошла сестра. В ту неделю по ночам дежурила немолодая, но еще красивая, скуластенькая удмуртка или мордовка — ее звали Марта. Поздоровавшись со мной кивком головы, она сунула руки под одеяло, как это делал я, когда массировал отцу ступни, и пощупала его ноги.
По ее взгляду я понял, что дела плохи.
— Что?
— Готовьтесь, часов через пять, — бросила она и сразу вышла.
Я запаниковал и побежал в ординаторскую. Дежурный врач, молоденький капитан, неохотно пришел со мной в палату, поставил отцу градусник — температура была нормальной. Послушал сердце — оно билось.
— Почему она тогда так сказала? — требовал объяснения я.
— Марта — очень опытная сестра, — врач повесил стетоскоп на шею. — Я бы не стал делать прогнозов, но у нее свои методы. Первыми, действительно, начинают стынуть ноги.
— Ну, так сделайте что-нибудь!
— Я могу назначить ему капельницу, но это ничего не даст. Я могу назначить ему морфий, но ваш отец не страдает. Я не Господь Бог! И не Марта! — добавил он в сердцах.
Я пошел на сестринский пост — Марта ходила где-то по палатам — и позвонил домой, чтобы вызвать маму. Она сказала, что они приедут вместе с Ритой — ее подруга время от времени подменяла нас, чтобы посидеть с Кон-читой и Карлито. Пока они ехали, я откинул край одеяла и стал массировать отцу ступни. Ноги, действительно, показались мне холоднее, чем обычно. Вопреки моим надеждам, отец не проснулся.
Мы молча просидели рядом с ним до самого утра. Отец ни разу не пошевелился, не застонал, не открыл глаза. Да и дыхания его мы не слышали. Марта несколько раз заходила в палате щупала отцу пульс и молча удалялась. Небо за окном из черного стало серым, потом розовым, потом голубым. Снова пришла Марта, взяла отца за запястье, но затем не опустила руку на край кровати, как раньше, а сложила ее на грудь и приложила к ней вторую.
— Попрощайтесь и идите! — произнесла она своим бесстрастным голосом. — Не сидите здесь. Вы ему уже не поможете.
Мама не поняла.
— Вы хотите сказать…
— Он умер.
Марта закрыла за собой дверь.
Я с отцом так и не объяснился.
Когда моему сыну Бобби исполнилось лет четырнадцать, и у нас по поводу очередного небольшого конфликта зашел разговор об отцах и детях, я сказал ему:
— Запомни сейчас — у нас, может быть, не будет другого случая поговорить на эту тему. То, что ты для меня — ты поймешь только, когда у тебя родится свой ребенок. А то, что я для тебя, ты — увы! — поймешь, только когда меня не станет.
Кстати, Бобби этого не запомнил. Где-то через полгода он подошел ко мне:
— Пап, как ты сказал, что я когда пойму про нас с тобой? Что-то очень мудреное.
Не запомнил, но думал об этом.
9
С Фимой мы попрощались сразу после завтрака, который бывший заключенный на этот раз принимал вместе с прочими обитателями ашрама. Гуру в то утро к своим почитателям не спустился.
Я проводил Фиму до машины.
— Ты должен понимать, что за тобой все-таки могут следить, — предупредил я.
— Не важно! Все-таки я не прикован к ним наручниками.
— Ну, и тебе не надо напоминать, что мы с Машей остаемся твоими поручителями.
— Юр, за это не переживай! Ты вытащил меня из такого дерьма! Это с тобой он разговаривал, как с человеком — ты вызываешь доверие. А со мной… Я уже не надеялся выбраться отсюда живым.
Я хлопнул его по плечу.
— Как я узнаю, что все благополучно разрешилось?
Я действительно хотел бы это знать.
— Дай мне номер своего мобильного!
Фима довольно покрутил перед моими глазами телефоном, который ему, видимо, только что вернули. Потом достал из кармана какой-то проспект и протянул мне. Я на поле записал ему номер своего израильского сотового.
— Супер! — сказал мой свежеспасенный друг.
Его должны были отвести в деревню на микроавтобусе. Водитель ждал, сидя на корточках в тени. Под ногами у него был ящик, но он не сел на ящик, как сделали бы мы, а все равно взгромоздился на корточки, как птичка.